• Константин Мунтяну

    Константин Мунтяну

    Молдова, г. Кишинев

    Автор фильмов "Калитка"-сценарист, "Куда бежишь, маэстро?"- сценарист, "Тени"-режиссёр и сценарист, фильм о Шукшине "Здравствуйте, дорогие мои!"- режиссёр и сценарист, о Рубцове "По следам миновавших времён"-режиссёр и сценарист. Автор многих политических статей. Книги: "Святая Мария", "Сад с голубыми орехами", "И обрати сердце своё".

Село моё – сказка моя

эссе

    

          Село моё – сказка моя 

И всё-таки они остались – и, слава богу, что ещё остались! – неприметные мои, тихие уголки безмятежности и покоя…

     Когда бремя удачи давит мне на спину – мочи нет, хоть плачь! – а в опустошенной душе свищет ветер, когда летит молва, что родился я под счастливой звездой и самый счастливый из всех счастливцев на этой земле, тогда я возвращаюсь к вашим благочестивым иконам и стараюсь забыть о том, что нажил, и пытаюсь найти то, что, кажется мне, растерял когда-то. Я выворачиваю свои карманы, заталкиваю под неугомонный язык всего рода людского таблетку снотворного и, сбросив груз достатка и чужих мнений о себе, погружаюсь в святые и пречистые воды одиночества, с жаждой жизни рыбы, чудом выскользнувшей из ячеек невода.

     Родное моё село!

     Колокол неба, сквозь узорчатые полы которого проглядывают три холма, синеватая стена леса, пруд, речушка с закрученным хвостом… И, между этими подпорами колокола – несколько горсточек домов, рассыпанных по глине, неподалёку от водной прохлады. Задумчиво смотрит на село старая церквушка, накренив колокольню к ореховым кронам на погосте, и бередит память стариков, излучая из своих перекошенных окошек медные снопы солнечного света. Несколько пропыленных дорог крадутся вдоль леса, прячутся, пригнувшись, за кустами, деревьями, будто вышли на тайный промысел… На околице дороги замирают, посылают одно колено вправо, другое – влево, перемешиваются с гурьбой улочек и тропок и останавливаются у домов, каждое у своего.

А видно не промах был тот всадник, что в стародавние времена разнуздал своего коня под этим небесным колоколом!  Холмы укрыли его от ветров, лес стоял от него на бросок копья, и всадник отпустил своего стреноженного пастись здесь, на воле… А может, и не было никакого всадника, может выдумали его люди. Выдумали, чтобы и по сей день твердить одно:

 - Сам посуди… Много лет назад проезжал здесь всадник, испил воды из наших источников… и уж собрался в путь-дорогу, да так и не поехал. Да и где бы ещё найти ему такой кусочек земли, такие источники, как наши?

      Три источника!

       Нет в селе хозяйки, которая не любила бы полоскать коврики в деревянных желубях, нет пацанёнка, не подхватившего простуду в разгар лета, потому что болтал босыми ногами в источниках, не найдёшь старика, который не подивился бы хоть раз: это ж надо, не сегодня-завтра снесут его на погост под орехи, а вода всё течёт и течёт, как текла, когда он был молодым, полным сил…

      - До чего ж хорошая водица!

        Ещё раз отведаешь леденистой влаги источников, присядешь на каменную приступку и, опьянённый целительной тайной окрестного чуда, забудешь на миг о своих заботах и болях…

       Люди моего родного села… Нерассказанная история, неведомая сказка… Сколько раз собирался я сесть в один прекрасный день и поведать её с самого начала. Окрестить всадника былых времён уж не знаю, каким именем, поженить его на какой-нибудь прекрасной царевне, порадовать их крепкими, бойкими сорванцами, подарить всем счастье, да не забыть про несчастья, чтобы лучше чувствовать сладость сиюминутного счастья, и лист за листом, ночь за ночью разматывать в своих тихих уголках, может быть, самую ценную историю из тех, что довелось когда-либо узнать.

        Но я не сделал этого… Может,  слишком рано устал и не смог совладать с клубком памяти в руках, может, понял, что, сколько бы, ни вонзал заступ в утрамбованный пепел лет, сколько ни перетряхивал пласты, изрезанные всевозможными перегнившими корневищами, никогда не понять мне: с пеплом вожусь, или, может, земля под ногами моими так жирна…

      А если подумать ещё о том, что я забыл что меня болело год, два, десять лет назад, что в двух шагах от ворот кладбища не отыскать уже следов могил - только рощица проржавевших крестов, продрав свои пики сквозь буйные заросли сирени , каждый раз напоминает мне о времени и вечности…

      Ион Георгия, внука Фёдора, сына Кати…

      - Какая Катя? Не припомню что-то…

      - Как это «какая»?.. Да та, что пришла однажды к начальнику румынских жандармов, саданула кулаком по столу и крикнула: «Ирод проклятый! Что ж ты прицепился к моей дочке? С вечера плачет и плачет, никак не уговорю слезть с чердака!..» На эти её слова расхохотался румынский начальник, приказал жандармам догола раздеть Катю и искупать при всем честном народе в луже, возле мэрии. Плавала, купалась, грязнела, но достойная была! Выплыла и, белокурая, синеглазая- отблеск стародавних русин, от которых произошли молдаване, сказала офранцуженному румынскому жандарму: «Я есть!»…

       Катя, дочь Прокопия, сына Спиридона…

       - А это кто же будет?

       - Ехе-хе-е! Давно помер Спиридон… Был он без ноги и когда пропускал лишний стаканчик, садился на порог, закидывал костыли в огород и пока не сваливал его сон, нескончаемо пел о каком-то острожнике с берегов Байкал-реки.

      - Байкал – озеро, не река…

      - Озеро ли, река, только думаю, Спиридон лучше знал, о чём поёт. Где его только ни носило…

      Ион, Катя и Спиридон… Верёвочка, которую ты видишь, сколько хватает глаз, пока не утонет она во мраке забвения… Кто знает, где начало её, и кто отважился бы угадать, где её истинный конец?

      - А всё-таки, как это было с аккордеоном, Ион? Расскажи ещё разок.

      Ион ухмыляется, запаливает цигарку и разглаживает носком ботинка пыль под ногами.

      - Ну как было, ребята… Плохо было. Разве ж угадаешь, что дурашкам втемяшится? Вижу, крадутся по саду, возле клуба, заметили, что иду по дороге, - замерли, вытянулись в струнку, аж не дышат. Ну, говорю себе, фараоны чинарики в бурьяне ищут. И спрашиваю: «Эй, шкодники, может покурить вам приспичило?» «Нет, отвечают, батяня, в прятки играем». В прятки, так в прятки… Какой с детишек спрос, пусть себе играют. Но для порядку решил постращать: «Ну, космонавты, или как вас там, поймаю с бычком в зубах, добрая будет вам нахлобучка. Поняли?» «Поняли, батяня». Я и пошел себе дальше. А через пару дней встречаюсь с зав. клубом. «Ох да ах, дядя Ион, такая беда, конец света! Какой-то паразит расковырял гвоздём замок на клубе и аккордеон спёр…» «А ну помолчи, Мария, говорю, не все ж круглые дураки в нашем селе! С чего ты взяла, что гвоздём замок отпёрли?» «Да как же, дядя Ион, и сейчас не могу вытащить!» «Ладно-ладно, угомонись… Как разузнаю что-нибудь, дам знать…». Только Мария ушла, как я, автоматически, задаю себе вопрос: «Где ж мои пацаны? Эй, баба, не видала ребят?» «Да вот они, в подоле». Известное дело – баба. Пошел я, значит, в огород… Подхожу к погребу – аж цигарка изо рта вывалилась!.. Деточки мои дорогие музыку в потёмках наяривают!.. Разобрали, фараоны, аккордеон, разделили по-братски на четверых и играют. Дуют, ребята, в медные язычки, а глаза от радости, как у котов, горят.

       - А ты что?

       - Да ничего… Закрыл накрепко двери погреба, задвинул засов и крикнул: «Саксофон вашей матери… чтоб мне аккордеон был! Не выпущу, пока не вынесете целёхонький!»

       - Неужто собрали?..

       - Собрали!... Теперь у Марии дома, как новенький.

       - Вот шельмецы! - смеются люди, - В темноте собрали!

       - На ощупь, ребята!..

       Ион ухмыляется, смотрит на лица односельчан, и грустно ему становится: всем весёлым историям рано или поздно приходит конец… Ни следа у него ни от Кати, ни тем более от Спиридона… Ион, как все Ионы Молдовы: дом полон пострелят, дюжая расторопная жена, да хлопот под завязку…

       - Куда это ты ни свет ни заря, дядя Ион?

       - Да вот иду подкосить немного травы…

       - Большая роса пала, дядя.

       - На росу смотреть – вши загрызут!.. Тут тебе и конец, хоть полоскайся в шампунях. А вот и солнышко…

       И в самом деле. Зеркало озера краснеет, далеко за лесом свистит поезд, и как только долина глотает последнее дрожание эха, из-за деревьев медленно поднимается горячий язык солнца, охватывает кусок от серебряного небесного колокола и начинает карабкаться вверх. Родился ещё один день… Как вчера, как позавчера, как много-много лет тому назад… Укорачиваются тени, разминаются битые-перебитые тропки, и всё тает в мягком волшебстве утра.

       Сидит перед домом на стульчике старуха, сложила в подоле руки и смотрит на солнце. Со спины к ней подкрадываются несколько белобрысых ребятишек, дёргают за конец платка и вопят во всё горло:

      - Руки вверх!

      Старуха вздрагивает, хватается одной рукой за сердце, другой мелко крестится и торопливо бормочет:

       - Разрази вас громы небесные… Вот оборву вам уши, ей-богу, оборву!..

       Через несколько домов, из-за плетня поднимается настороженное лицо женщины. Буравит глазами соседний двор, суёт в рот черешневый листок и спрашивает:

       - Тётя Панагия, ты дома?

       - Дома, Лида, не видишь – у плиты вожусь.

       - Вижу, тётечка, так просто спросила… И куда подевался этот чёртов казан? Нигде не могу отыскать…

       Панагия недовольно кривится, но вытирает руки фартуком и подносит свой казан к забору.

       А Лида:

       - Вот спасибо, тётечка Панагия. Я уж столько раз девчонкам своим наказывала: найдите мне такой в Кишинёве, там-то наверняка есть. А им всё мимо уха. То заспиртованные конфеты везут, то какую-нибудь чепуху, а про казан забывают… Да… Сейчас Георгий должен подойти… Встал чуть свет, а куда пошел?..

       Панагия не успевает растаять в пару возле плиты, а Лида уже кличет Веру, что живёт за плетнем на задах огорода:

       - Кума, лишнего укропа не найдётся у тебя? Одолжи, а? Мой колорадцы пожрали, забери их нечистый…

       - Так ведь жуки не любят укроп, - слышен голос Веры.

       - Не любят, проклятущие, а нарочно жрут, только чтоб людям досадить… А сколько я говорила дочкам своим… девки, вам-то что?.. На всём готовом живёте, как в инкубаторе. А нас, говорю, жуки не сегодня-завтра пожрут.

       Но вот где-то скрипят ворота, и по дворам, заглушив голос какого-то радио, летит приказ женщины:

       - Чтоб позвонила, слышишь?

       - Слышу, мама!

       Девушка идёт, обходя колдобины, и пары любопытных глаз разглядывают её с одной стороны, с другой; люди останавливаются с пустыми вёдрами, пережидая, пока она пройдёт.

       Выросла девочка, такая ладненькая стала, да пригожая…

       В конце улочки, у выхода на шоссе, девушка останавливается, озирается… Никого. Вынимает из сумочки зеркальце… Так, щёки крепкие, рот на месте… словом, всё в порядке. Собирается тронуться дальше и вот на тебе: всего в двух шагах от неё сидит на корточках старик Антон. Сидит, смотрит на девушку и неспешно покуривает… И такой этот дед сивый, ни дать, ни взять – замшелый камень под забором, позабытый всем миром…

       - Надоело дома, девонька? Не успела приехать, а уж надоело…

       - Не надоело, дедушка, просто ехать надо…

       Дед упирается руками в колени, вздыхает и натужно поднимается на ноги.

       - Ну, ясное дело – надо. Все бежите кто куда, а нас не сегодня-завтра господь бог приберёт, и некому будет жить в селе… Распашут его, засеют люцерной…

       Девушка едва не прыскает со смеху, но внезапно улыбка сползает с её лица. Она застывает, глядя в глаза деда Антона, и только сумка, как маятник, покачивается – взад-вперёд, взад-вперёд…

       - Вряд ли распашут, дедушка. Большой это был бы грех…

       И вдруг невесть откуда доносится запах ладана, ложится на спину улочки, и полнится летом и покоем листва растущих неподалёку акаций.

       А вот и автобус!..

       Осторожно спускается с гребня холма, покачивая запыленными боками, но, заметив толпу на площадке у источников, ускоряет ход, скрывается за поворотом и… как не было его. Люди суматошно хватают пожитки, раскиданные там-сям, а автобуса всё нет и нет. Буд-то затаился где-то и прикидывает: подъезжать, не подъезжать… Кончен расчёт, и вот он уже возле толпы, накрывая её серой полосой пыли. Шофёр открывает переднюю дверцу и кричит:

       - До столицы! В район не беру ни одного! Мест нет!

       - До столицы, до столицы… - рокочет толпа, и бедная дверца сопит под натиском локтей, изо всех сил стараясь вобрать всех разом.

       В конце концов, автобус уходит. Полоса пыли медленно оседает на шоссе и волнующейся воде в желобах источников.

       Дурманящая тишина окутывает душу, и так пустынно вокруг, что некого даже попросить угадать, в каком ухе звенит… Но вот на пороге магазина появляются несколько женщин с полными сумками, поглядывают, переговариваясь, на дорогу… Что видят, что их тревожит?...

       На взгорке у церкви стоит на приколе чёрная, как промокшая земля, коза. Трава уже вся выщипана, и коза меряет глазами село, мотает головой и блеет. Надеется на что-нибудь?.. А может, болят в ней боли всех привязанных коз?.. Между козой и церковью застыл сгорбленный дуб с редкой листвой. Может, вышел он из лесу посмотреть, как поживают потомки древнего всадника: добрёл до этого места, решил малость передохнуть, да так и не сдвинулся с места… Но очень может быть, что надоел лесу этот древний дед, и он нежданно-негаданно отступил за склон холма и оставил старика умирать в одиночестве.

        А вода источников всё течёт и течёт. Текла утром, текла в полдень, течёт и на закате дня. Пенится в деревянных желобах, сочится ручейками, и то под кустом терновника, то вдоль края берега – бегом-бегом! – к околице села. Там ручейки сгруживаются, ныряют в глубокую лужу и тут же, выскакивая обратно, бегут наперегонки, превращаясь в весёлую речушку. Теперь уже все страхи позади: впереди нет ни колючих кустарников, ни крутых берегов, полоненных ивами и жгучим запахом коровьего навоза…

       Прошел ещё один день. Как вчера, как позавчера, как много-много лет тому назад. Играют дети в дорожной пыли, вздыхают кумушки у плетней, присаживаются на пороги домов утомлённые души… Остаётся за самолётом в небесной вышине белая полоска, и кажется, стоит только чуть-чуть приподняться на цыпочки и можно утопить руки в её ласковом пуху. Господи, господи! Как быстро проходят и эти дни! Будто только вчера… да, на самом деле, только вчера!... Но вот забегаешься, и туда надо, и туда – всюду, и не успеешь оглянуться, как уже вечер. И хотел бы подумать о чём-то, понять, наконец, что это за забота такая, откуда она свалилась?.. Но, видимо, забота потому и забота, что не поймёшь толком – ни откуда она взялась, ни куда потом девается…

       Проходят утра надежды, духота полдней, и вот уже тебя охватывает ностальгическая прохлада вечеров. И ничего не поделаешь, остаётся только примириться с тем, что у тебя есть, позабыть зло, вспомнить добро и всё ждать чего-то. Сладостные мгновения ожиданий! Задумаешься, как одинокая луна, на распутье дня и ночи, обратишь слух к клямке калитки и почуешь: вот-вот, вот-вот… Бродит где-то заблудившаяся песня, вдыхаешь её всей глубиной своей ранимой тоски, и нет мочи понять: калитка ли заперта, или шаги, которых ты так ждёшь, давно уже рядом?..

        Бьют крыльями петухи, суматошно проносятся по окраине вечера перепуганные нетопыри, раскалывается на звёзды колокол неба, и земля засыпает. Только какие-то отголоски слов, обрывки раздумий, не додуманных днём, блуждают вокруг.

        Мяукает калитка, и на тропинке, заросшей кустами сирени, появляется петляющая тень, с красным огоньком на конце сигареты. Тень подходит к двери дома, дёргает её и, обнаружив, что она заперта, следует к окну.

       - Эй, Маргари-и-ита-а! Па-а-адъём!

       Никто не отвечает, и тень вырастает и стучит пальцем в стекло.

       - Алло! Маргарита, это Костя! Как бы сказать по-французски… то есть, по-нашенски… Это… вотр мужик! Силь ву пле?.. Ферме ла… дверь!

       - Катись туда, откуда пришел! – гремит из-за окна голос Маргариты. – Счас такого француза задам, что небо с овчинку покажется! Ждёшь его, как человека, а он зенки залил и пошел шляться!

       Услышав про свои прегрешения, тень опускается на корточки и умолкает. Молчит недолго, потом ещё чуть-чуть, но сколько же можно молчать, когда на подходе полночь и нет мочи держать язык за зубами?

       - До чего ж ты вредная, Маргарита! Чуть что – злишься, задвигаешь засов, и торчи, Костя, во дворе, как какой-то фидерзейн! А известно ли тебе, что творится в душе Кости? Нис ферштейн! Смотрит Костя вверх и думает: эх, парень, парень, сколько же звёзд на небе!.. Миллионы, Маргарита!.. И все весёлые, светятся там себе, как хотят, и дела им нет, отчего Костя выпил, а Маргарита нервничает. Что им до того? Жили они до нас, будут жить и после нас… Звёзды вечные, Маргарита, а мы всего лишь временные!..

        Трещат под стрехой два сверчка, ищут друг друга, но, видимо, никак не могут встретиться. Слишком велик дом для таких мелких козявок. Спит окно, вздыхает женщина… Может, дверь уже отперта, а может, не так-то и легко отодвинуть засов примирения между людьми… Кто знает, кто знает?..

        Где-то в глубине села просыпается чей-то тревожный голос, и просит чего-то, с болью молит кого-то. Переспелая звезда царапает на лету колокол неба, но не успевает коснуться лика холма, как голос тает, людская боль утихает, и нет звезды. Только в лесу ещё бродит отголосок эха: у-у-у! у-у-у!..

       Ночь, ночь, волшебная пора! Усталые путники прячутся в твоих причудливых тенях, сжимают веки, чтоб забыться, а ты, словно жалея их, преходящих, всё никак не даёшь им покоя. Сказываешь им сказки, поёшь песни, загибаешь какую-нибудь небывальщину… Кто осмелился, хотя бы однажды, закрыть тебе рот? И вот уже дивится, смеётся и толкает друг друга временный на этой земле человек, и всё никак не понять ему: что за сказки, что за обманы, и куда зовут их мелькающие тени твоих грустных песен?

       Ночь, ночь, полное святой таинственности чудо! Миллионы Екатерин и Спиридонов ходили по земле, но зачем ходили, чего искали и для чего трудили свои усталые ноги? Никто никогда не узнает ничего до конца… Всё никак не дашь нам покоя: берешь в руки ножницы, и давай резать узлы времени, давай раскидывать прожитые человеком мгновения! И остаёмся мы наедине с ворохом впечатлений, пережитых когда-то. И уж было бы как было, но ты мешаешь и дни с месяцами, месяцы с годами и, в конце концов, накрываешь всё туманным покровом сна и неведения…

       Ион, Катя, и Спиридон… Боже, боже, когда же пробили корку глины три эти источника и куда бы дошли русла их вод, если б не было пруда, а за прудом – Днестра,  а дальше Днестра – великой переделки всего сущего на этой Земле?

                              Поезд, поезд, поездок

                              Ты куда летишь, милок? 

       И приходит ко мне ни с того, ни сего запах керосина, текущий из закопченной лампы, я слышу, как бьётся вьюга в стекло, вижу двух женщин, лица их – то красные, то зелёные, они смотрят на огонь в плите и поют.

       - А ты что там делаешь? – спрашивает меня вдруг толстая женщина, отворачиваясь от огня.

       - Что делаю, что делаю… Живу!

       - Глянь на него, Мария, от горшка два вершка, а отвечать научился, как взрослый…

        - Так оно теперь, - отвечает ей мама. - Люди хитрее день ото дня.

        - Да, хитроваты… Куда от этого денешься? Думаешь, мой лучше? Давеча спрашиваю в шутку: «Ваня, как тебя зовут?» И знаешь, Мария, что отвечает? «Что ты, мама, дурачишься?» Видала шельмеца?

        Мама улыбается, а толстая женщина вынимает из кармана яблоко и кладёт мне на колени.

        - Пойду-у! – говорит она и гремит клямкой. – А то сейчас муженёк заявится искать…

        Мама выходит проводить её, лает собака, и шаги женщины пропадают в ледяном свисте метели.

        «Кто эта женщина, куда понесли её заботы тогда?»

        - Отец, почему мама плачет?

        Молчит. Покачивается на пальце ключ…

        В соседнем дворе горит куча сухих листьев. Едкие языки дыма скользят между мной и отцом, между отцом и мамой, мамой и ободранным углом дома, в котором хозяйничает бабушкина старость… В пелене дыма вдруг появляется передо мной ветка, провисшая под тяжестью большого сочного яблока, яблока той ночи, затерянной среди первых километров моего пути на земле. Протягиваю руку к яблоку, но кольцо дыма глотает его с веткой и поднимает к увядшей кроне ореха в саду. Безмолвная осень плывёт над моей головой…

       - Бабушка, почему мама плачет?

       От угла дома отваливается клок глины и, хрустя, рассыпается по желтому спорышу. Бабушка нагибается, ищет его, но разве можно слепить ошмётки? Спокойное, морщинистое, как угол дома, лицо бабушки.

       - Мама, почему ты плачешь?

       Ситцевый фартук развевается над подолом осени, щекочет мой чубчик и ссыпает мне в душу запах сковородки, свежевыстиранной одежды и липкого клея. «Поезд, поездок…» Мамина рука треплет мою макушку, и мягок, и нежен фартук, под которым я умещаюсь…

       - Не плачу я, сыночек. Сижу просто…

        «Поезд, поездок…» Проходят годы, и давно отодвинул я в сторону зеркало, в котором считал седые нити на висках, но мамины песни в той зимней ночи слышу иногда и сейчас. Но, что за чудо: мама собирает морщинки в уголках глаз, смотрит на цветок, вытканный на скатерти, и удивляется:

        - Какую песню? О чём ты?

        - Ту, что пела ты давно, с женщиной возле огня… давай вспомним.

        - Не знаю, о какой женщине ты говоришь…

        Постарела мама, если уж забыла о песне, о тех осенних слезах я и подавно не спрашиваю…

         … И вот поезд тронулся! Стряхнул сон, подал руку вагонам, свистнул и, минуя синеватую стену леса, - пошел-пошел, в путь-путь-путь… Остаются позади дома, холмы, мечты… Зеленоватая звездочка поддалась похитившим её думам и вот – те на: ещё дрожит над церковью. Вечная история: все звёзды как звёзды, а эта ждёт, пока сотрёт её солнце.

        Скрипит какая-то дверь, выходит на порог какой-то Ион, смотрит на небо и, то ли привык он к проделкам звёздочки, то ли кроется здесь что-нибудь другое, но пристраивает он косу на плечо и идёт к делянке некошеной травы. Упаси его бог от непогоды, да хранит судьба делянку от засухи!..

      Идёт Ион, и утешается Ион: даже если жена немного сварлива, а на детей нет угомону, всё равно они все – его. И как усидеть сиднем, как не подняться чуть свет?

       Полоса света пробивается сквозь узловатые ветки деревьев с востока, согревает угол двора, фасад дома и пару рук, изрезанных синими венами. Была когда-то молодой женщина, хотела многого, но хватает теперь всего-то стульчика со спинкой и красноватого краешка солнца…

       - О чём задумалась, бабушка, в такую рань? – На пороге стоят белобрысые пацаны, протирают заспанные глаза и зевают.

        - Ни о чём, ребятушки. Просто так сижу и смотрю...

        - А ты не сердишься на нас?

        Старуха смотрит на солнце, вынимает из кармашка три конфеты и протягивает мальчикам.

        - Как может бабушка сердиться? Бабушка никогда ни на кого не сердится.

        И в самом деле, когда хватает всего-то стульчика и лёгкого дуновения тепла, тебе не до того, чтоб сердиться… Хлопочешь по дому, воюешь со шкодливой роднёй… Будто знать не знала никогда никаких Екатерин и, тем более, Спиридонов… Вот всё, что ещё осталось у тебя: солнце, да стульчик…   

         На соседней магале тихо, не слышно ни Лиды, ни Панагии, ни Веры. Может быть женщины уже на работе, а может, поссорились из-за чего-нибудь… Но может быть и такое:

         Вернулся вечером Георгий с поля, увидел, что мамалыга сварена в казане Панагии и гаркнул на жену: «Баба, увижу ещё, что ты клянчишь по соседям, схлопочешь казаном по голове!» На что Лида, быть может, ему и ответила: «Да разве ж я просила, Георгий? Панагия сама вышла к забору, заглянула ко мне во двор, вот так, видит – я у плиты вожусь, и давай искать причину, с чего бы ей торчать у забора да глазеть на меня. И – «на, Лида, казанок, мне всё равно с ним делать нечего…» А я говорю: Тётечка Панагия, спасибо да спасибо, мне девочки из Кишинёва купили». А она ни в какую: нет и нет. «Возьми мой, он старый, зачем тебе пачкать свой новый?» «Ты что, Панагию не знаешь, какая она настырная?»

         Или может быть так:

         Увидев, что Лида вернула ей грязный казанок, Панагия промолчала, оттёрла его песком, повесила на гвоздь у плиты и сказала: «Очень чистая ты хозяйка, Лида! Подойдёшь ещё, так дам я тебе казан… когда опоросится свинья, что заколола я позапрошлым годом».

         Или вот так:

         Сели вечером женщины каждая на своём пороге, и такая навалилась на них печаль-кручина!.. И может, было воскресенье, может, очень уж велика была та печаль, но покликали они друг дружку на зады огородов, уселись на траву, осушили кувшинчик вина и спохватились, что ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра не о чём будет им посудачить…

        В конце улочки, что ведёт к шоссе, сидит на корточках старик Антон и читает по складам газету. Глянь, что за чертовщина – весь мир хочет мира, а капиталисты всё войны да войны! Вот бесово семя!..

        Проходят мимо односельчане и спрашивают старика:

        - Просвещаешься малость, дедушка?

        - Просвещаюсь, чтоб им пусто было! – вздыхает старик.

        - Кого клянёшь, дедуля?

        - Да капиталистов этих… И почему не передушат их люди, всех в одну ночь?

        Грохочет мотор автобуса, окутанного занавесом пыли, и старик забывает про козни капиталистов. Так больно точит его душу червяк: уходят люди из села, приедут в один день бульдозеры, снесут его, перепашут тракторами и засеют люцерной… И опять слетает на улочку запах ладана. Хоть и не святой это дух, но никак не понять, откуда тянет ветром… Чует старик, не к добру это, ох, не к добру…

         … Кукует кукушка на исходе дня, и кто-то откладывает в сторону свои заботы и считает: один, два, три… Сколько ему ещё жить, кому кукует кукушка? Клокочет вода источников, рассыхается под солнечным жаром пара туфлей, брошенных мною под видавший виды забор. Что за чудо? Годы и годы прошли с тех пор, как ушел я в большой мир, а туфли всё лежат там, и никто их не трогает, будто нарочно хотят они, чтоб палила меня горючая тоска по чёрным девичьим очам, по склоненным к воде ивам. А тот поцелуй! – господи, господи, только сейчас понимаю, что променял бы на него всё, что есть у меня, всё, что хотел бы иметь…

        Шушукаются листья в последнем ореховом саду, молчат, будто хранят великую тайну, кусты над холмиками, и только несколько горбатых тропок за воротами кладбища навостряют уши: что за тайна? какие секреты? Прислал их кто-то сюда, своим ли умом дошли?

        Переговариваются какие-то женщины, проходя по дороге, держат в руках веточки с приявшими листьями, среди которых виднеются дешевые конфеты, сладкое печенье, коробки спичек. Замолкают у плетней старики, дивятся молодые люди, бросают игру дети… Умер кто-то, кого-то поминали? А женщины всё идут и идут, поджидают одна другую, и говорят о достатке, о здоровье… Будто позабыли, что несут в руках, почему режут в эти дни веточки, пекут печенье и покупают дешевые конфеты.

       Ион, Катя и Спиридон… Невидимая верёвочка обвилась вокруг дома, полного ребятишек, вокруг делянки травы, к которой бегает Ион, пробуждая солнце. Касается та верёвочка его косы на плече, тропинки, которую он торит, поджидает, чтоб утолил он усталость, довёл до конца те бесовские приключения, и когда ей больше нечего делать в этот день, как змея, перепуганная ежом, бежит назад, к другому концу, к другому миру… Скользит мимо забот Кати, мимо костылей Спиридона, мимо Николая, а может, Бориса, и кто знает, может быть, мимо рощицы крестов у ворот кладбища, на котором бог весть где лежит и древний всадник… Вот он: пьёт воду из источников, втыкает копьё в землю и, торжественным голосом, говорит: «Много земель исходил я, много источников повидал, но такой воды нигде не встречал». И радуется всадник, и вздрагивает верёвочка, и вот Ион берёт косу, почёсывает затылок и хитро улыбается: «Чёртова жизнь! Спёрли, фараоны, аккордеон, осрамили на всё село, а я даже пальцем их не тронул… И поколотил бы, вот те крест, уж задал бы трёпку, но ведь большенькие уже, слово должны понимать…»

       А поезд всё идёт… Далеко-далеко, под колоколом неба, дрожит земля, бегут наперегонки столбы, и летят за вагонами дни, ночи, обтрёпанные обрывки тропок. Горит над поездом солнце, весело подмигивают ему зеркала вод, окон, мимо которых проносится он… Но вот внезапно опускается темнота, рвутся тропинки-верёвки, что привязывают его к вокзалу.

         Поезд входит в тоннель, и никто его больше не видит, кажется, дела нет никому до его боли и заботах движения…

        «Откуда ты и куда идёшь?» «Из ниоткуда иду и знать не знаю, куда держу путь…» Но – мама родная! – как помогает надежда, что и у жизненных тоннелей есть конец!

         И опять играют перед его глазами зеркала вод, окон, опять вьются у колёс свежие обрывки верёвочных тропинок, и опять вокзал, от которого отошел поезд, зовёт его в дорогу, маня сквозь дымку времени другими вокзалами, другим миром и другим небом. Так было, так есть и так будет всегда: поезд уходит, а человек остаётся со своими заботами сегодня и здесь, остаётся мучиться, чтобы хоть самую малость понять их смысл. И невелика беда, что после светлых дней наваливается темень тоннелей. Потому что если посидеть, подумать да поразмыслить, и у тоннелей есть своё назначение на этой земле.

        Ион, Катя и Спиридон…

        Какая верёвочка, что за тропинки, и, в конце концов, что за всадник, когда поезд всё идёт, а ты стоишь на месте и теребишь клубок прожитых мгновений?..

        Ион, Катя и Спиридон!..

        Потому что человек – это всё-таки человек, и если даже привыкает он ко всякого рода поездам, если кажется, что и не замечает он их стремительного движения, достаточно чтобы сдвинулись с места вагоны, и он чувствует – смотри, всё-таки чувствует человек! – как что-то отрывается от него, застревает в горле комок боли и куда ему, куда ему деться?.. И тогда, когда уже никакой лес не может поглотить эхо поезда, хочешь- не хочешь, а примиряешься с не распутанным клубком прожитых тобою мгновений… И пошел жить дальше, и давай ждать другие поезда:

         - Тётенька Панагия, ты дома?

         - Ну и чудеса! Молодёжь уходит, мы умираем, а село так и не засевают люцерной!

         - И вот, Маргарита! Звёзды вечные, а мы с тобой – временные!..

         Несколько горстей домов, старая церквушка с колокольней, готовой вот-вот провалиться под землю, три источника… И кроме всего – радости и горечи, плачь новорождённых и причитания над гробом, - величественные мгновения изменения мира. Ключ ключей от душ, собранных вместе под этим колоколом неба… Откуда пришли?.. Что поняли?.. И почему мне так больно, почему я всё больше и больше тоскую по ним?..

 

 

                                               Окна далекого поезда 

                                       (отрывок из книги «Письма к знакомым»)

 

       …И как я могу окончательно уйти от того Иона Друцэ, лента воспоминаний о котором, как ни старались годы её стереть, такая ясная и светлая, что часто, проявляя её, ловлю себя на мысли, что вздыхаю сладкой беспомощностью бедной Русанды из его «Листьев грусти»: и что поделаешь, Господи, что поделаешь!..

        Вот, например, я – студент ГИТИСа, со всеми вытекающими отсюда последствиями. С одной стороны, мысль о том, что я учусь в одном из самых престижных учебных заведений Советского Союза, приятно щекочет мою жаждущую лавров душу, а с другой, - боже, когда у тебя в кармане всего 86 копеек, а стипендия, как назло, приближается со скоростью улитки…

       - Алло, это квартира писателя Иона Друцэ?

       Ах, маэстро! Как бы сильно ни боролись во мне гордость с голодом, и глаза ещё не просохли от пережитого накануне в Малом театре и особенно от ошеломившей меня новости, что все мы в этом мире, увы, преходящи, и единственный выход – это… жили бы «Птицы нашей молодости», как бы ни твердил я наизусть русскую пословицу о непрошеном госте, который хуже целого полчища татар, находился я, как говорится, на критически отдаленном расстоянии от злосчастной стипендии, чтобы талант мой не навел бы меня на мысль, что в Москве ведь проживают и несколько наших знаменитых соотечественников!.. Помните? После того, как вы подтвердили, что действительно являетесь Ионом Друцэ, а не каким-нибудь Ивановым или, боже упаси, Сидоровым, зная, что вы давно уехали из Молдовы, из-за замешательства, вызванного извечной борьбой во мне идеи с материей, простите меня, но я, кажется, огорошил вас самым нелепым вопросом, какой вам когда-либо приходилось слышать:

       - Вы понимаете… по-молдавски?

       Спросить у отца у всенародно любимого героя – Трофимаша, знает ли он язык своих дедов и прадедов, признаю, маэстро, это что-то вроде высшего пилотажа тупости, как говорят по-русски! И, особенно после того, как на одном дыхании ты выпалил ему в трубку всю свою биографию, услышать, что Друцэ приглашает тебя зайти в гости… и в тебе, идиоте, не возникло бы желание стать спринтером мирового класса…

        И бегу я, значит, через метро, сквозь лабиринты московских улочек, и вот дом, подъезд, моя рука, которая, подобно босоногому детству из вашего рассказа «Издавна и издалека», посмела постучать в дверь известного писателя… И когда дверь открылась, не знаю, как с вашей пленкой воспоминаний, я же вижу что-то вроде стоп-кадра. И таким причудливым мне кажется он, маэстро, что, увидав вас впервые в плоти и крови, я застыл на мгновение!.. И мне показалось, будто по ту сторону порога стою тоже…я! И смотрю на своё отражение в зеркале! Тот же рост, та же импортная (чехословацкая) футболка желтого цвета… И, о боже! – те же джинсы по 7 рублей 53 копейки тираспольского производства, в которые одно время была одета вся Молдова, походившая на что-то вроде Соловков или Китая 60-х годов…

        Беседы, беседы… Вы, уставший от славы, всё склоняли наш разговор к новостям из Кишинёва и моего студенческого общежития, а я, с 86-ю копейками за душой и столькими же грандиозными планами на будущее, как и полагалось, больше был склонен к разговору о вечности: кто мы, откуда и, разумеется, куда движется наша родная советская страна?.. Господи! В самый раз приделать меня к рогатке и из бедности 76-го года, на «радость» всем посткоммунистическим ястребам , забросить меня на 13 лет вперед, прямо на патриотические трибуны-кормушки великих национальных собраний – предвестников демократий!..

        Но, видимо, вдохнувшие запах плесени столичных библиотек писатели, какими уставшими ни казались, обладают еще чем-то вроде туза козырного, то есть интуицией. В подтверждение этому, как только голос вечности во мне немного приутих, вы вдруг встали, вышли в коридор и вернулись с парой комнатных тапочек…

       - Ну, хорошо, хорошо!.. Артистом, значит, будешь? Понимаю…

       И, бросив к моим ногам тапочки, незамедлительно пустили в ход того самого туза козырного, то есть интуицию:

        - А ты, Костя,.. на что живешь?

        Дальше, маэстро, пленка воспоминаний являет моему взору картину настоящего сумасшествия: стоп-кадр, где два молдаванина вовлечены в одно из самых деликатных действий, какие только придумал человек – давать и брать деньги! Стоп-кадр, в котором Костя, стоя у дверей, клянётся, что не нуждается ни в чем… и, дескать, скорее готов умереть, но – никогда и ни за что на свете!.. и Ион Друцэ (одетый, как вы, очевидно, уже запомнили, точь-в-точь, как и я, то есть в одеяние чехословацко-тираспольского пошива), который выдвигает ящик шкафа… И вот высоко вверх поднимается его рука с двумя крепко зажатыми 25-рублевыми бумажками!..

       - Ион Пантелеевич, ни за что на свете! – принимается скулить по комнате мое возмущение.

       - Ладно тебе, знаем мы «ни за что на свете»! – вторит ему, то есть моему возмущению, ваше сомнение.

       - Если вы мне дадите, я больше не приду! – принимается ёрзать моё возмущение.

       - Ладно, уж, знаем мы, «не приду больше»! – затыкает ему рот его сомнение.

       - Ион Пантелеевич! – странно, но моё возмущение почти готово уступить…

       - Да ладно, знаем мы «Ион Пантелеевич»! – чувствуя, что возмущение готово уступить, сомнение возьми да на мгновение  призадумайся: хорошо ли то, что оно делает, не так уж и хорошо?..

        И, о боже, что за апокалипсис, маэстро?!

        В ту самую минуту, когда я собирался ещё раз напугать вас, что, «если дадите, я больше – ни ногой!», вдруг, одним махом затмив моё завтрашнее будущее,.. выпустили одну из бесценных для меня бумажек!

        О, это плавное падение, подобно осеннему листу, преданное скольжение бумажки в ящик материального благополучия знаменитого писателя, это её убийственное подчинение закону всемирного тяготения, боже, право, подобного садизма со стороны автора целой литературной эпохи я не ожидал!.. На минуту я почувствовал себя, если хотите, в шкуре Каштанки, несчастной чеховской собачонки, когда столяры-террористы, забавы ради, привязывали к нитке кусочек мяса и бросали его истощенному от голода животному: оно глотало его на лету, а столяры, потешаясь, вытягивали мясо из желудка несчастного!..

        Как бы то ни было, но, видимо, не напрасно набрал я тогда ваш номер телефона! Поймал сразу двух зайцев: и познакомиться удалось, и… остались вы моим должником по части 25-рублёвой бумажки…

        Кадры, кадры!..

        Мелькают они предо мной, подобно окнам поезда, а поезд набирает скорость, неумолимо мчится время, и вот предстаю я перед вами в один прекрасный день с первой моей новеллой…

         И даже когда вы её читаете, я вижу, как изредка на вас нападает что-то вроде кашля, и, прощаясь, вы делаете вид, будто забыли сказать мне что-нибудь о моём блестящем будущем, всё равно, маэстро: в тот миг, когда автор, представляющий целую литературную эпоху, кладет на твоё плечо начинающего писаки свою руку в знак благословения, Господи, кто сказал, что на свете нет абсолютного счастья?!

         Но вот и первый мой творческий кризис!

         Застыл в квадрате стоп-кадра с опущенной головой Костя, неподвижно слушающий наставления Друцэ:

         - Ты много говоришь, парень, зря растрачиваешь энергию, рассказывая свою биографию каждому встречному и – пожалуйста, результат: у тебя отняли дар!.. Так что, закрой рот, оставь прохожих в покое и помучайся немного!..

         И, о боже!.. какое чудо! – стоит мне на недельку-другую закрыть рот, как мой божественный дар – тут как тут!..

         А если эта манна небесная снова оказывается рядом с Костей… э-хе-хе!.. Как жаль, что он, то есть я, родился, чтобы умереть аж с двумя убийственными для гениев страстями: любовью к уличным прохожим и неизлечимой ненавистью ко всякого рода страданиям!.. Потому что, не будь их, кто знает, какие баталии разразились бы сегодня в перерывах между попойками в молдавском Союзе писателей относительно того, кто всё же представляет целую литературную эпоху: Друцэ или… Костя?..

       Язык мой – враг мой!..

        А поезд всё мчится, сотканная из окон лента-липучка вырывает листы календаря и нанизывает так много всего на нить воспоминаний! Вот – клочок счастья, а вот – бессильное, тупое отчаяние… Чтобы затем, взявшись за руки, счастье и отчаянье утонули в отблеске оконных стекол мчащегося поезда: чего я искал, что нашел?..

        А Друцэ?..

        Подобно таинственной Полине из «Шагреневой кожи» Бальзака, Друцэ был всюду со мной!.. Что-то вроде шелеста листьев ореха в моей жизни был он для меня!.. Потому что каждый раз, когда я начинал или доводил что-нибудь до конца, всегда чувствовал рядом его ясный и согревающий душу шепот:

        - Смотри хорошо, Костя, обдумывай шаги и соизмеряй свои силы. Эту жизнь, видишь ли, даже не знаешь!..

        Я вас боготворил!

        И когда случалось, что я предчувствовал появление даже еле заметного облачка, предвещающего приближение урагана, готовый погасить этот волшебный шелест ореха, - более рьяного защитника дела Друцэ вряд ли где-нибудь можно было сыскать!..

        И вот при выходе из Центрального театра Советской Армии я готов был буквально задушить одну старушенцию, которая после спектакля «Святая святых» шептала своей вынутой из нафталина подруге, что, мол, «видите ли, дорогая, пьеса этого молдаванина… Друцэ… не кажется ли вам, что она уж слишком вегетарианская получилась?»… или – целый месяц мог не разговаривать с соседом по комнате в общежитии, киргизом. Всякий раз, когда я возвращался вечером с ваших спектаклей в полуобморочном состоянии, чтобы довести меня до окончательной потери сознания, он нет-нет, да и накидывал свою Киргизию на мою бесценную Молдову: «Друца – это хорошо, но наша Айтматова – лучшая!»…

        Откуда мне было тогда знать, что в то время, как я воевал со всякого рода старухами и театральными коллегами, там, высоко, с высоты вашего полёта, в любой момент на вас мог обрушиться нескончаемый поток враждебных бурь…

        И когда в один из таких черных дней крыло урагана нанесло вам удар и с израненной душой вы опустились в кресло отчаяния, преданный тузик во мне, предчувствуя большое несчастье, оказался тут как тут! – при исполнении своих обязанностей… Он открывает дверь, входит в дом и, послушный, сворачивается калачиком у ног ваших страданий… В стоп-кадре так и застыли: тузик и раздираемый думами писатель…

        Мне предстояло приехать в Кишинев с миссией похлеще той, что получал когда-то сам Штирлиц: выведать, почему в театре им. А.П. Чехова прекращены репетиции спектакля «Святая святых»?.. Только сейчас я догадываюсь: вы хотели избавиться от страдания вдвоём… Так, по-видимому, поступает хозяин со своей собакой, когда хочет побыть один: забрасывает далеко палку (в моём случае – двухсотрублёвую бумажку) и, покуда животное возвращается, успевает поразмыслить о своём…

        К сожалению, последующие кадры, как вы наверняка догадываетесь, изображают тотальное бедствие: в Кишиневе «убийца» репетиций – как в воду канул, деньги, увы, истрачены, а когда Костя возвращается к своей нищете и к мысли, что близится день приезда в Москву ни с чем, - за что ему хвататься? Разумеется, за то, что Штирлицу и в голову не могло прийти: за воротники уличных прохожих!.. Что, ах!.. дескать, мол, велико горе, товарищи! Лучший писатель Молдовы, понимаете-ли, ай-ай-ай, как нехорошо получается!..

           Спустя несколько дней, проведенных в духе «штирлицизма», о моей секретной миссии в Молдове знал лишь весьма узкий круг людей: моё родное село, телевидение, радио, Дом печати и, естественно, всего несколько потоков уличных прохожих…

          …Одним словом, маэстро, пользы с меня – как с кота на привязи! Не приходит мне сейчас на ум, как бы это звучало по-молдавски, но по-русски то, что со мной приключилось, звучит удивительно точно: провал задания или ещё красивее – конец ставки!.. И если моё задание провалилось, а со ставкой получилось что-то вроде «Finite la comedian», не надо быть слишком умным, чтобы догадаться, какие страсти бушевали в душе бедного Кости в те минуты, когда со скоростью самого быстрого поезда возвращался он в Москву… С отчётом, разумеется!.. То есть, раздираемый чисто молдавской мыслью: как сочинить для Друцэ эдакую сказку-небылицу!.. И не просто небылицу, поскольку по части сочинения вранья мы все хороши, но такую, чтобы в неё поверил бы сам Друцэ, - аж на все 200 рублей, потраченных мной чёрт знает на что!.. То есть вранья, достойного звания студента ГИТИСа, а, как известно, ГИТИС в те времена – е-хе-хе, где он там хвалёный Оксфорд, чтобы я ему кепку на глаза нахлобучил! Такое несусветное и жирное враньё, с энным количеством натянутых юбок легковерия, что, проглотив его, ошеломлённый моей большой преданностью и храбростью, маэстро начал бы рыдать и, обняв меня, впервые в жизни серьёзно призадумался бы, что, поскольку у него – дочери, ему, глядишь, непременно понадобятся и… зятья!

        А вариантов небылиц, - Господи! – Костя никогда не страдал от их отсутствия!.. То меня поймала милиция, и я, как говорится, прошедший сквозь огонь, воду, и так далее, -  поставил её на место, то репетиции вообще не начинались, и только после моего блестящего выступления перед коллективом театра,.. То (бери повыше!)  трагедия Кишинёва заключается в присутствии в ЦК Компартии Молдовы пары очков, точнее – «кола в очках», который, в своём рьяном желании стать «столбом», то есть дойти до ЦК КПСС…

         Напрасно, однако!

         Потому что Друцэ, как бы я ни пытался обвести его вокруг пальца, виделся мне буквально до тошноты чувствительным ко всякого рода лжи!

         Стало быть, оставался один-единственный вариант – честный, святой и ясный: вариант Трофимаша, вашего героя! То есть прийти, пасть на колени и, как меня выдрессировал Станиславский, после нескольких искренних слезинок, по-детски признаться: Штирлица из меня, увы, - ну никакого!..

         Но, боже, что за чудо, маэстро! – в то мгновение, когда подобно Трофимашу, я ожидал с вашей стороны своей заслуженной кары, вы, будто узнали в ту минуту, что где-то недалеко взорвалась атомная бомба, умалив сразу значимость моего кишиневского провала, вместо того, чтобы выставить меня вон и, как говорится, дать понять, что в Москве зятьев – пруд пруди, вы вдруг поднялись из кресла и голосом, выражающим абсолютное удивление, выпалили:        Напрасно, однако!

.. тдовы пары очков, точнее - "лько после моего блестящего выступления перед коллективом театра...лс

         - Моя пьеса в Кишиневе? Что за вздор, Костя?.. Тебе, видимо, что-то померещилось! Я же отправил тебя так… проведать мать, повидаться с друзьями… Ведь эта Москва – ну, просто изматывает людей!..

          И, не оставив мне времени, чтобы я успел как-то опомниться, вы ещё раз обдали меня холодным душем:

           -   Вот, и эти рабочие… с мебельной фабрики… Делают такую халтуру!

           И, подойдя к до боли знакомому мне шкафу, вы потрясли его, но, очевидно, халтуры не зря так называются, чтобы подчиниться первой же тряске…

        - Видишь? И сейчас, Ион Пантелеевич, стой и жди, пока придут эти… с починкой!..

         Стоп-кадр с большим писателем, прислонившимся к шкафу его материального благополучия, и – растерянным и застывшим от удивления студентом ГИТИСа… Открытое окно, приоткрытая дверь…

          Заканчивалась эпоха…

          Оказывается, бить себя кулаком в грудь, утверждая, что ты – лучший друг великого писателя, это то же самое, что поклясться, будто никогда не умрешь!...

          Назревала другая… Эпоха, в слизистом болоте которой, - лишь кое-где мелькало окошко с образом Друцэ…

          - Алло!.. Ион Пантелеевич?.. Костя… из Кишинёва!...

          Пауза. Слишком маленькое окошко и слишком много времени утекло с тех пор, как мы расстались!..

          - А-а-а, Костя!.. Да-да, припоминаю!..

          И если окошко действительно маленькое, а разделяющее нас расстояние – неимоверно большое… и ты так много хочешь сказать, ах, так много!.. и всё сразу! Как тут не станешь говорить невпопад?

          - А я, Ион Пантелеевич, пишу только на… русском!.. Так же, как и вы!.. Поскольку этот молдавский.. здесь, в Кишинёве… сами понимаете!..

           Снова пауза… За которой – уходящее окно и далёкий голос кумира:

           - Что вам сказать, товарищ… Костя?.. Если бы ты писал на танзанийском или, скажем, на бурундийском…

           И молчит телефон, и течёт моя жизнь, и бесконечно движется пленка воспоминаний с грохочущим во времени и пространстве поезде…

     

 

                                                                   Вместе!

 

«Во-вторых потому, что в нём разыгралась бешенная тоска по России!» – так начинает Набоков один из своих блистательных рассказов. И далее, немного перефразируя великого писателя, в-третьих, наконец потому, что мне было жаль своей молодости и всего, связанного с ней, когда я, студент Молдавского института искусств, просыпался по утрам на час раньше, чтобы рассказать любимой об Алтае. О том, например, что в восьмидесяти километрах от Горно-Алтайска, где мы, стройотрядовцы, жили, находится село Сростки, родина Василия Шукшина... «Помнишь, Евдокия, как два месяца тому назад мы вышли из кинотеатра, словно из церкви, и долго-долго бродили по Кишинёву, не проронив ни слова?.. Калина красная, калина вызрела... Плакать хотелось, какой-то непонятной нам обоим мировой справедливости хотелось!..» 
Сто пятьдесят восемь писем отправил я из Алтая в Молдову, и чего в них только не было! И то, как мы, терпя сорокаградусную жару, оставляя автографы из булыжников – «Лира-74», прокладывали асфальт между Горным и Маймой, как по воскресеньям нас возили на экскурсии то на Телецкое озеро, то куда-то в сторону Чемала... А в Усть-Сёма, на перекрёстке, ведущем на Онгудай, мы обедали в столовой, на века запечатлённой оператором Гинзбургом на плёнку неувядаемого фильма Шукшина «Живёт такой парень». В одном же из писем рассказал, как по прибытии на привокзальную площадь Бийска, в ожидании, пока нас распределят по стройплощадкам Алтая, мы, как и полагается будущим слугам искусства, устроили концерт молдавской музыки. Вдруг, маленько пошатываясь, к нам подходит очень серьёзный мужик.
– Р-р-ребята, а вы откуда?
– Из Молдавии.
– Из... Молдавии? – обрадовался серьёзный мужик. – Слышь-те... Я в Молдавии... знаю одного пацана!.. Он такой высокий, с усами!.. Ваней зовут!.. Вы его знаете?
Мы захохотали, а мужик обиделся: представляете, он выдал нам все приметы Вани, высокого, с усами, тоже из Молдавии, а мы, видите ли, притворяемся, что не знаем его!.. А сколькими концертами ублажали мы души алтайских тружеников заводов и полей!

- Какой парень, ах, какой замечательный молдаванин! – всё восторгалась женщина-секретарь Майминского райкома партии. –Как прочтёт стихотворение – так и мурашки по телу!..

И я радовался: чей ещё избранный, так запросто, чтоб мурашки по телу?..

…Во-первых потому, что, когда на обратном пути, наш поезд остановился на минуту посреди украинской степи и я, рискуя отстать от него, выскочил, чтобы нарвать букет васильков…                                              

 …на Кишинёвском вокзале, сверкающем медью духовых оркестров, Евдокии не было... То ли прекрасный Алтай показался ей слишком далёким, то ли, в паузах между письмами, какой-то высокий и усатый молдавский Ванька успел за лето приглушить в ней и тоску по красной калине, и желание немедленной мировой справедливости... 
Потом... Опустошение, после которого хочешь не хочешь, но ты уже законченный художник и вся твоя дальнейшая жизнь – сплошная метафора. Вот, например:
На поле времени – я да она. А между нами – огромный ковёр, сплетённый из украинских васильков. За моей спиной – гордость моей недавней биографии: атомная подводная лодка Северного флота, исцеляющий печаль шум великой реки Катунь и лестница моей твёрдой уверенности в том, что, в отличии от некоторых, я никогда не умру... За ней же – стог деревенского сена да груда элементарных кухонных желаний крестьянки, ставшей на время студенткой, с её преходящими охами и ахами по поводу несправедливости бытия.
– Откуда и куда? – спрашивает она.
– С родины... нашего Шукшина!.. И еду поступать в ГИТИС! – и показываю на лестницу.
– Ты умный, ты должен учиться! – вздыхает она. – Но...
Но в это время из-за стога сена появляется Ванька... Тот самый, координаты которого выдал мужик из Бийска: высокий, с усами. Хватает Евдокию за талию, целует её в губы и вручает ей – о, боже! – букет украинских васильков... А затем оба снисходительно смотрят на меня: так, очевидно, смотрит эпоха на мгновение... 

Дальше, уже без метафоры, – ГИТИС, Борис Иванович Равенских, Мария Иосифовна Кнебель, мои ныне знаменитые коллеги: Серёжа Арцыбашев, Матвей Ганапольский, Валера Саркисов и почему-то прячущийся ныне в Израиле Владимир Гусинский... А сколько разных Евдокий на необъятных московских бомондовских просторах! Одна из них, вяло стряхивающая пепел и томно глядя в окно, то и дело бодрила меня:

- А, между прочим, мой отец генерал!..

- Кутузовской армии, что ли?..
...И вдруг мысль о неминуемой смерти, и не просто смерти, а смерти-символа, словно током, ударила по лестнице моего карабкания наверх! Вот позади ГИТИС, вот провинциальная сонная Молдова, для которой смысл бытия – в тотальном отсутствии поиска этого смысла... Вино, свадьбы, сдача в эксплуатацию себе подобных!.. Перестройка, вернее, уничтожение и осквернение уже построенного, и ни капли мысли относительно того, что же нужно построить на самом деле... В Беловежской Пуще гремят охотничьи ружья, и вот над страной запахло водкой и шашлыками из зубра... 
– Костя, неужто ты? – на краю между молодостью и старостью неожиданная встреча.
В руках у женщины печной горшок, да и сама она – чуть ли не воплощение того самого горшка... Ни капельки сходства со вздыхающей когда-то по красным калинам и несправедливостям жизни студенткой!.. 
– А Ваня умер! Представляешь, только получили румынское гражданство, только засобирались мы с ним в Европу, – печной горшок был тяжеловатым, и женщина переложила его в другую руку, – а он – представляешь, Костя? – он возьми да умри!.. 
Молчание... Что ни говори, какими бы счастливыми ни казались нам предательские вылазки из-за стогов сена, рано или поздно все наши деяния утонут в державинской «пропасти забвения»...
– А мы тебя читали! Пророссийский ты! Только зря, времена другие... Даже Ванька говорил: жаль, что Костя тратит свой талант на воскрешение выкуренных сигарет! Ведь СССР уже не возродить!..
Алтай! 
Валяется где-то, на свалке памяти, моя карьерная лестница; познав, по чём соль глупого метания в поисках европейских ценностей, ещё вчера лающий на Россию, задиристый Моська-молдаванин, как никогда ранее, близок к осмыслению состояния Стрекозы, выслушавшей вердикт Муравья! Никуда он от России не денется, да и стоит ли от неё куда-либо деваться? Как тут не вспомнить про гениальный ответ Ельцина на подковёрный вопрос наших мосек, когда же Россия выведет из Приднестровья свою Четырнадцатую армию: мы тогда её выведем, улыбнулся Борис Николаевич, когда молдаване выведут из России свою... пятнадцатую армию... гастарбайтеров! 

И как пройти мимо случая-предостережения, ставшим недавно киносценарием?
…У меня – племянник. Его главная профессия – два пальца вверх и «Россия – это плохо, а вот Европа – это, конечно же, хорошо». Помитинговал он тут, поорал, а когда понял, что охрип, ударил привязанную у ворот дворняжку, сел в машину с такими же охрипшими и – в Европу! Проходит месяц – ни слуха, второй месяц проходит – ни духа, и, не успела наша Земля, летящая со скоростью двадцать семь километров в секунду, совершить и половины оборота вокруг Солнца, как вдруг на отцовский мобильник – звонок. Из Европы, где, конечно же, хорошо!.. «Папа, если бы ты знал, какая тут фальшь кругом!..» И плач! И далее – почти что как у Гоголя: бывали и в других землях товарищи, но таких, как в Русской земле, не было ещё таких товарищей... И – снова плач! Плач, похожий на мучительный выход пьяницы из алкогольной зависимости. «Папа, выйди на улицу, я хочу услышать, как лает у ворот наша собака!» Собака, кстати, которую когда-то пнул... Отец выскакивает на улицу, а собаки нет! Сорвалась с привязи и где-то гуляет... И, дабы погасить сыновний плач, терпя ручейки слёз, отец залаял в мобильник вместо собаки... Лаял и плакал!.. Подошла собака, легла виновато у ног хозяина, и вот вам и финал: плач с воем. И с собакой...
«...И вдруг такой повеяло с полей Тоской любви...», – восклицает Николай Рубцов в своём бессмертном стихотворении «Отплытие»... 
Вдруг какое-то тайное и неведомое мне стечение обстоятельств отыскало меня в суете повседневности, стряхнуло с меня десятки грязных ракушек, успевших, как у Маяковского, прилипнуть ко мне на бока, и, схватив за душу, привело меня в мою незабвенную юность! «1974. Молдавские студенты на Алтае» – так была озаглавлена фотовыставка. И на одной из фотографий под названием «Прощание» на первом плане – она да я!..
Алтай, милый, далёкий Алтай!
Каким-то неописуемым духовным ориентиром остался он в сердцах нашего студенческого братства! Жарко было, потно было, и тяжелы и неуклюжи были лопаты с горячим асфальтом, но, странно, хоть и разные гербы уже украшают наши разного цвета паспорта, – всё равно: достаточно нам услышать невзначай слово «Алтай» и, пусть не так мощно, как у Шукшина, но всё же, хотим мы этого или нет, чувствуем, будто сжалось сердце... Край, а не область! И зря, совершенно напрасно устало машут пораженческими руками те, кто считает, что кровь может стать водицей и что молдавские думы о России – это всего лишь наивная попытка воскрешения давно выкуренных сигарет... То ли православие тому причиной, то ли умеючи влюблять в себя таких, как мы, России действительно предначерчено божественное движение, при котором гоголевское «и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства» не есть лишь художественный вымысел...
Алтай!
Ну как же такое возможно, чтобы снова не вернуться к тебе? Не вернуться и, не боясь таких высоких сравнений, уронив на пороге возврата измученную сандаль скитальца, упасть на колени перед тем, на что мы когда-то плюнули: гордость, что ты причастен к великой России?! К России Шукшина, Рубцова, Распутина и Белова, к России тех сросткинских бабушек и дедушек, до крови похожих на наших молдавских православных бабушек и дедушек, про которых так внятно и так на века сказал гоголевский Бульба: они умеют «любить, не то чтобы умом или чем другим, а всем, чем дал Бог, что ни есть в тебе!..» «Родные вы наши, далёкие вы наши, – сокрушались они перед нами, снимающими трёхсерийный фильм о Шукшине, – может, картошечки в мундире да с алтайскими огурчиками?» Как тут не отойти в сторону и не заплакать оттого, что существует на свете политика? И как остановить сердцебиение, когда идёшь по Майме и Горно-Алтайску и, словно потерял самое главное в жизни, всё ищешь и ищешь на свежем асфальте свой сокровенный автограф – «Лира-74»?.. Как не поклониться таким русским людям, как Геннадий Кузьмич Зеленцов, заместитель начальника Департамента культуры Алтайского края, который, вопреки политике, поверив в нашу искренность и художественные возможности, выделил нам для съёмок фильма «Неделя у Шукшина» машину с прекрасным шофёром (Виталий, привет!), Лидии Александровне Чудновой, директору Музея-заповедника имени В.М. Шукшина, безвозмездно, на целых две недели, приютившей нас в Сростках, незнакомой старушке из Шульгин-Лога, протягивающей нам миску смородины с извинениями, что на месте декораций фильма «Печки-лавочки» давным-давно растёт наижгучайшая из крапив?! 
Россия, Русь! – ну что ж ты с нами, молдаванами, делаешь? Приезжает, бывало, американец с долларами, мутит ими нашу нищую душу, и, если честно признаться, мы на них клюём, а как американец уходит – мы всё равно по тебе скучаем!.. Невозможная ты, святая святых всех очищающих души и помыслы невозможностей! Какие там нью-йорки, лондоны и бухаресты на фоне твоего великого будущего, на которое ты обречена? Матрица мировой духовности! «А «Русская водка»?» – ехидничают из-за океана толстозадые, с бездарнейшими кардиограммами, напичканные всякой канцерогенной «Е» – гадостью, мечтающие о твоём развале обыватели. Спокойно, ребята, ибо русский народ – не зря Достоевский окрестил его народом-богоносцем – на протяжении всей своей истории, дабы избавить малые православные народы от всякого рода туркизаций, русский народ не только от таких мелочей смог избавиться!
И избавится!
И молния святости ударит по нашим карьерным лестницам и печным горшкам, врагам божественной красоты Аполлона Бельведерского! 
И светлость православия воспрянет над прокуренными барами и азартными заведениями! И да воскреснет тогда наша всепрощающая любовь ко всем предательским слабостям, выползающим из-за стогов нашей жизни! И да заплачут вместе с нами все Ваньки и Евдокии, как плакали на Алтае люди на молдавском фильме о великом сыне России Николае Рубцове! Всё преходяще! Россия и Алтай вечны! А рядом с нами – дух честнейшего из землян – Василия Макаровича... 

 

 

 


Партнеры