• Юрий Мамлеев

    Юрий Мамлеев

    Россия, г. Москва

    Мамлеев Юрий Витальевич — писатель и философ, драматург и поэт. Его произведения переведены на основные европейские языки. Основатель философско-патриотической доктрины (учения) «Вечная Россия».  Основатель нового литературного течения в современной русской литературе — метафизический реализм.

Прыжок в гроб

рассказы

 

Борец за счастье


     В Москве, среди ровненько-тупых домов-коробочек, в трех-семейной
квартирке жил-затерялся холостяк, молодой человек лет двадцати восьми,
Сережа Иков. Работал он сонно и хмуро в каком-то административном учреждении
бюрократом, то есть подписывал уже подписанные бумаги. Было это существо
лохматое, с первого взгляда даже загадочное, вопросительное. Был он страшно
деловит, но ничего не делал, очень самолюбив, но безответно.
     Самое большее, к чему всю жизнь стремился Иков, что составляло
единственный, лелеемый предмет его мечтаний, называлось счастьем. За счастье
Сережа все был готов отдать. Его странная, не от мира сего, напористость в
этом отношении даже отпугивала от него людей. Соседка-старушка, одна из
немногих, с кем Сережа делился своими тайнами, в душе считала его слегка
ненормальным.
     "На кой хрен тебе счастье, - опасливо говорила она ему, кутаясь в
платок. - Смотри, Сергунь, как бы беды не было".
     "Счастье - это очень много, - говорил Иков. - Но это также то, что
делает меня великим". Но оно как-то плохо ему давалось. Хотел жениться -
женился, но через год развелся; хотел стать ученым - но стал бюрократом;
хотел совершить подвиг - совершил, но оказалось, что в этом не было счастья.
Наконец, он на все махнул рукой и стал как бы проходить сквозь события.
    "Вроде деловой, а ничего не делает, - пугалась соседка-старушка. -
Делает - а все себе на уме".
    Но прежних своих стремлений к счастью Иков не оставлял. Однако из-за
вечности неудач они приобрели некий потусторонний характер. Однажды он
повесил в своей комнате огромную репродукцию Шишкина. "Светится она на меня,
- подумал он. - Вроде я теперь и велик и счастлив".
     Неизвестно, как бы дальше продолжалось его развитие, если бы, года три
назад, не произошел в его жизни переворот. Случайно он открыл ключи к
счастью. Произошло это в зимний, январский день. Иков сдавал экзамены в
заочном педагогическом институте, на литературном отделении. Сережа
готовился долго, истерически прикрывая голову подушками, завывая. Сдал он на
"отлично". Отяжелевший от важности доцент пожал ему руку. Выбежал Иков на
улицу упоенный, взвинченный, счастливый. Размахивал руками. И тут пришла ему
в голову молниеносная, радостная мысль: а что, если всю жизнь так? Всю жизнь
сдавать одни и те же экзамены и радоваться.
     Побледнев, чувствуя, что в нем происходит что-то большое, огромное,
Иков для сосредоточенности решил зайти в безлюдную пивную. Там, за кружкой
пива, лихорадочно пережевывая хлебные палочки, внутренне теряясь, он стал
обдумывать детальные планы будущей жизни.
     Временами он подозрительно оглядывал случайных людей, как бы опасаясь,
что они сопрут ключи счастья.
     Иков решил воспользоваться тем, что его дядя - величина в научных
кругах.
     "Я поступлю так, - броско подумал он, заказав еще одну кружку пива. - В
зимнюю сессию, и особенно в летнюю, буду оставлять много хвостов и в конце
приносить справку о болезни. Институт заочный. Меня оставят на второй год, и
я опять по положению буду обязан сдавать почти те же экзамены. И так далее.
На каждом курсе лет по пять, чтобы растянуть. А там видно будет".
     С этого дня Иков зажил новой, сказочной жизнью. Картину Шишкина он
убрал. Теперь его жизнь разбилась на две половины.
     В первой половине, до сессии, он был тих, как мышка, осмотрителен, так
как жизнь теперь имела глубокий смысл, боялся попасть под трамвай. Время он
проводил на работе, аккуратно, исполнительно и затаенно. Только дома иногда
пугал соседку-старушку своим преувеличенным мнением о значении счастья в
жизни людей.
     Зато во второй половине, во время сессии, Иков расцветал.
      Сейчас, уже четвертый год, Иков учится не то на первом курсе, не то на
втором, неизменно сдавая одни и те же предметы. В деканате махнули на него
рукой, но считаются с его дядей.
     Каждый раз после сдачи экзаменов его сердце замирает от восторга, когда
в синенькую, с гербом книжицу властная рука учителя ставит неизменную оценку
"отлично". Ему кажется, что вся профессура смотрит на него. "Ишь какой
начитанный", - шепчут про него студенты и не сводят завистливых глаз.
Несколько раз Икову после сдачи слышалось пение.
      Во дворе все знают, когда он возвращается с экзамена. Веселый, бойкий,
поплевывая по сторонам, он входит в ворота. Иногда даже игриво даст щелчка
пробегающему малышу.
     - Далеко пойдет. Боевой, - шепчутся о нем старушки.

 

Валюта


     Шел 1994-й год. Зарплату в этом небольшом, но шумном учреждении
выдавали гробами.
     - Кто хочет - бери, - разводило руками начальство. - Денег у нас нету,
не дают. Мы ведь на бюджете. Хорошо хоть гробы стали подворачиваться, лучше
ведь гроб, чем ничего.
     - Оно конечно, - смущались подчиненные. - Стол из гроба можно сделать.
Или продать его на базаре.
     - Я никаких гробов брать не буду, - заявила Катя Тупикова, уборщица. -
Лучше с голоду подохну, а гробы не возьму.
     Но большинство с ней были несогласные, и потянулась очередь за гробами.
Выдавали соответственно зарплате и, конечно, заставляли расписываться.
    - У нас тут демократия! - кричало начальство. - Мы никого не обманем.
    - Гробы-то больно никудышные, - морщился Борис Порфирьевич Сучков,
старый работник этой конторы, - бракованные, что ли. Ежели что, в такой гроб
ложиться - срам.
     - А куда денешься, - отвечала юркая энергичная девушка-коротышка. - Я
уже на эту зарплату два гроба себе припасла. Случись помру, а гробы у меня
под рукой.
     - И то правда! - кричали в очереди. - Мы свое возьмем, не упустим.
Борис Порфирьич покачал головой в раздумье. Был он сорокапятилетним
мужчиной работящего вида, но с удивлением во взгляде.
     В очередь набились и родственники трудящихся, ибо гробы, как известно,
предмет нелегкий, и некоторым тащить надо было километров пять-шесть до
дому, а кругом ведь живые люди, еще морду набьют... мало ли что.
     Борис Порфирьич пришел один, без жены и сына, но с тачкой. На тачке он
бы мог целое кладбище перевезти. В молодости он грешил пьянством, и тогда
его папаша нередко забирал своего сына Борю из пивной на тачке. С тех пор
эта тачка и сохранилась, хотя раз ее чуть не разгрызли злые собаки. Но
самого Борю не тронули. Теперь тачка служила ему для перевозки гробов. Она и
сама напоминала гроб, но с какой-то фантастической стороны.
     Нагрузившись (гробы были дешевые, что тоже вызывало у трудового народа
подозрение), Борис Порфирьич поехал домой. По дороге заглянул в пивную,
опрокинул малость и продолжил путь.
      Дома за чаем обсуждали гробы. Приплелся даже сосед, зоркий пожилой
мастер своего дела Мустыгин.
     - А нам чайниками дают! - крикнул он.
     - Чайниками лучше, - умилялась полная, мягкая, как пух, Соня, жена
Бориса Порфирьича. - Как-то спокойней. Все-таки чайник. А тут все же
тоскливо чуть-чуть. Вон сколько накопилось их, так и толпятся у стены,
словно пингвины.
     - Чего страшного-то, мать! - бодро ответил сынок ихний, двадцатилетний
Игорь. - Бревно оно и есть бревно. Что ты умничаешь все время?
     - Брысь, Игорь, - сурово прервал его Борис Порфирьич, - щенок, а уже
тявкаешь на родную мать!
     Между тем Мустыгин осматривал гробы.
     - Гробы-то ношеные! - вдруг не своим голосом закричал он.
     - Как ношеные?! - взвизгнула Соня.
     - Да так! Использованные. - Мустыгин развел руками. - Порченые, одним
словом. Из-под покойников. Что, я не вижу? Да и нюх у меня обостренный. Я их
запах, мертвецов-то, сразу отличу...
     - Не может быть, - испуганный Сучков подскочил к гробам. - Вот беда-то!
     - Горе-то какое, горе! - истошно зарыдала Соня.
     - Молчи, Сонька! Я до мэра дойду! - И Сучков близоруко склонился к
гробам.
     Мустыгин покрякивал, поддакивал и все указывал рабочей рукой на
какие-то темные пятна, якобы пролежни, а в одном месте указал даже на следы,
дескать, блевотины.
     - Первый раз слышу, чтобы покойники блевали, - взвилась Соня. Сын ее,
Игорь, в этом ее поддержал. Но Сучков-отец думал иначе.
     - Просто бракованные гробы, - заключил он. - Как это я не заметил!
     - А если блевотина? - спросил Игорь.
     - Могли ведь и живые наблевать, - резонно ответил Сучков. - С похмелюги
и не то бывает. Ну, забрели, ну, упали... Подумаешь, делов-то.
     - Да почему ж блевотина-то? - рассердилась Соня. - Что она, с неба, что
ли, свалилась?
     - Тише, тише, - испугался Мустыгин, - не хами.
     - А во всем Костя Крючкин виноват, - зло сказал Борис Порфирьич. - Он
выдавал зарплату. И подсунул мне запачканные. Друг называется! Предал меня!
    - Да он тебе всегда завидовал, - вставила Соня. - Из зависти и
подсунул.
     - Обидно! - покачал головой Мустыгин. - Гробы должны быть как надо...
Это же валюта, - и он вытянул губу. - Раз вместо зарплаты. К тому же
международная! Везде ведь умирают - на всем земном шаре.
     - Я этого Коське никогда не прощу, - твердо и угрюмо заявил Борис
Порфирьич. - Морду ему вот этим облеванным гробом и разобью.
     - Обменяй лучше. По-хорошему, - плаксиво вмешалась Соня. - Зачем врага
наживать? Он тебе это запомнит.
     - Конечно, папань, - солидно добавил Игорь. - Скажи, что, мол, ты,
Костя, обшибся, - трусливо заволновалась Соня. - Со всяким бывает. И давай,
мол, по-мирному. Сменяй гробы, и все тут. Эти ведь не продашь, даже самым
бедным... Только гроб ему в харю не суй, слышь, Боря?
     - Ну, что поделаешь! Сегодня уже поздно, а завтра суббота, -
пригорюнился Сучков. - Как неприятно! Вечно у нас трудности. И в профсоюзе я
скажу, чтоб ношеными гробами зарплату не выдавали. Наше терпение не
бесконечно.
     Все опять сели за стол.
     - А может, спустишь гроб-то тот самый, бракованный? - замечталась Соня,
подперев пухлой ладонью щечку. - А что? Я вот слышала, у Мрачковых
только-только дед помер. Они бедные, где уж им нормальный гроб купить.
Сбагри им. А с Крючкиным лучше не связывайся, что ты - не видишь человека?
Да он тебя живьем съест, при первом удобном случае...
     - Все равно отомщу, - прорычал Сучков.
     И на следующий день пошел продавать тот самый подержанный и, возможно,
даже облеванный гроб. К Мрачковым зашел быстро - не зашел, а забежал...
     - Дед-то помер, Анисья! - с порога закричал Борис Порфирьич.
     - Все знают, что помер.
     - Ну вот, я с помощью к тебе. Хороший гроб по дешевке отдам! А то жрать
нечего. Зарплату гробами нам выдают.
     - Слышала.
     - Ну раз слышала, так бери, не задерживайся.
     Сучков действовал так резко, нахраписто, что Анисья Федоровна в конце
концов поддалась.
     - Возьму, возьму, - хрюкнула она, - только денег нет. Может, возьмешь
чайниками?
     - Я тебя, мать, стукну за такие слова, - рассвирепел Сучков.
     - Чего меня стукать-то? - защищалась Анисья. - Денег ведь все равно
нет. Стукай, не стукай.
     Сучков сбегал домой.
     - Бери, Боря, бери! - увещевала его Соня. - Не будь как баран. Все-таки
чайник лучше, чем гроб. Спокойней. Уютней. Еще лучше - возьми самоварами.
     - Какие у нее самовары...
     - Все равно бери.
     Сучков позвал сына. Вдвоем дотащили гроб, перли через трамвайные линии,
сквозь мат и ругань людей. Тачку не использовали, несли на своих.
Мрачковы встретили гроб полоумно.
     - Какой-никакой, а все-таки гроб, - сказала сестра Анисьи. - Гробы на
улице не валяются. Фу, целая гора с плеч.
     Сучков набрал мешок чайников: но почти все какие-то старенькие. Правда,
были и полуновые. Сухо распростившись с Анисьей, Сучков (сын еще раньше
убежал) с мешком за спиной направился к себе. По дороге выпил, и половина
чайников разбилась. Мрачковы гробом остались довольны.
     - Выгодная сделка, - решили они.
     А вот Борису Порфирьичу пришлось выдержать сцену.
     - Чайники-то побитые почти все, - взвизгнула Соня. - Это что же, им
побитыми чайниками зарплату выдавали? Не ври!!!
     Сучков нахмурился.
     - Анисья сказала, что давали новые, но они сами со злости их побили. Да
и я разбил штуки две, пока пил с горя. Не тереби душу только, Сонь, не
тереби!
     Соня присмирела.
     - Ладно уж, садись кашку овсяную поешь. Ничего больше в доме нет. А то
ведь умаялся.
     Сучков покорно стал есть кашу. Соня пристально на него смотрела. Сучков
доел кашу, облизал ложку.
     - Боря, - вкрадчиво начала Соня, - мне кажется, Мустыгин преувеличил. Я
все наши гробы подробно облазила. Ну, правда, тот, что ты сбагрил, был
действительно облеванный. А остальные - ни-ни. Чистые гробы, как стеклышко.
     Один только - да, попахивает покойником и вообще подозрительный.
     - Какой?
    Соня показала глазами на гроб, стоящий около обеденного стола.
    - Его бы хорошо тоже поскорей сбагрить, - продолжала Соня, попивая чай.
     - Неприятно, правда. Может быть, покойник был какой-нибудь раковый или
холерный. Завтра выходной - снеси-ка на базар втихую, незаметно. Хоть на
кусок мяса сменяй.
     - Да куда ж я его попру на базар?! - рассердился Сучков и даже стукнул
кулаком по тарелке. - Что я тебе, новый русский, что ли, все время торговать
и барышничать?!
    - Ой, Боря, не ори! Подумай, что исть-то будем завтра? Даже хлеба нет.
    Сучков задумался.
    - Вот что, - сказал он решительно. - Надо к Солнцевым пойти.
Немедленно.
    - Так у них же гробов полно! - Соня раскрыла рот от изумления.
    - "Гробов полно"! - передразнил Сучков. - Без тебя знаю. Но они их
приспособили. Вся квартира в гробах, и все пристроены - по делу. Даже
корытника своего порой в гробу купают, говорят, что это, дескать, для дитя
полезно. Может, и наш приспособят. Один у них гроб - как журнальный столик,
другой - для грязного белья, третий почему-то к потолку привесили, говорят:
красиво.
     - Ну что ж, сходи.
     Сучков как помешанный вскочил с места, поднял гроб, что у обеденного
стола, на спину и побежал.
     Соня осталась одна. Игорь давно исчез куда-то. "Наверное, только ночью
придет, - подумала она. - Кошка и та куда-то пропала".
     На душе было тревожно не оттого, что назавтра есть ничего не осталось,
а от какого-то глобального беспокойства.
    - Хоть не живи, - решила она.
     Но тут же захотелось жить.
     Борис Порфирьич пришел через полтора часа. С гробом. Еле влез в дверь.
     - Ну, что?! - вскрикнула Соня.
     - Морду хотели набить. Ихняя дочка четырнадцати лет так орала, всех
соседей всполошила. Дескать, она уже и так вместо кровати спит в гробу, и ей
это надоело! Что нам из гроба, толчок теперь, что ли, делать, кричала, хоть
папаня на все руки мастер, но хватит уже! И мать ее поддержала. Как
медведица ревела.
    Соня вздохнула:
    - Слава богу, что ноги унес.
    - Так бы ничего, но гроб какой-то нехороший. Избавиться бы от него.
Остальные я на неделе обменяю на картошку. Знаю где, - проговорил Борис
Порфирьич, садясь за стол. - У самого Пузанова. У него картошка ворованная,
он ее на что хошь обменяет. Ворованного он никогда не жалел.
    - Да проживем как-нибудь. Игорь уже сам себе пропитание добывает. А
что, иначе помрешь. Не до институтов. Но вот гроб этот какой-то скверный...
     - Что ты привязалась к нему? Гроб как гроб. Ну да, паршивый. Ну да,
бракованный. Но все-таки гроб. Гробы в пивной не валяются. Все-таки
ценность.
     Соня посмотрела вглубь себя.
    - Да ты понюхай его еще раз, Боря. Какой он?
    - Ну ладно. Из любви к тебе - понюхаю, так и быть.
    Сучков подошел к гробу и стал его обнюхивать и проверять. Даже
выстукивать.
    - Не стучи - черт придет, - испугалась Соня.
     - Сонь, ведь запах от покойника не может так долго держаться. Ну,
допустим, пустили этот гроб налево, - наконец сказал Сучков, - но небось
почистили его от предыдущего мертвеца-то, да запах и сам должен пройти, ведь
не сразу же его из-под покойника - и на зарплату? Запах должен пройти.
    - Должен. А вот этот не проходит, - заупрямилась Соня. - В том-то и
подозрение. Почему запах трупа так долго держится? Неужели ты не чувствуешь?
    - Кажется, чуть-чуть, - остолбенело проговорил Сучков.
    - Не кажется и не чуть-чуть, - решительно ответила толстушка Соня,
подходя к гробу. - Я тебе скажу прямо, Боря, как бы тебе это ни показалось
сверхъестественным: от этого гроба прямо разит мужским трупом. Вот так. Я
женщина и завсегда отличу по запаху мужской труп от нашего, бабьего.
     - Заморочила! - вскрикнул Борис Порфирьич. - Не хулигань, Соня. Гроб,
скажу резко, дерьмо, а не гроб, но трупом почти не пахнет. Что ты законы
химии нарушаешь?
    - Останемся каждый при своем мнении, Боря, - спокойно ответила Соня. -
Пусть Игорь придет и понюхает. Он человек трезвый.
     - Он по уму трезвый, а придет пьян. Чего он разберет? Давай лучше в
картишки сыграем, - предложил Сучков.
     И они сыграли в картишки.
Темнело уже; Соня поставила самовар, достала из-под кровати запас
сухарей. Кошка не приходила. Часам к восьми постучали. Борис Порфирьич
открыл. Всунулось лицо Мустыгина.
    - К вам гость, Соня, от дядюшки вашего.
     - От Артемия Николаевича! Из Пензы! - вскрикнула Соня.
     Из-за спины Мустыгина появился невзрачный старичок, рваненький,
лохматенький, совсем какой-то изношенный, потертый, весь в пятнах.
     - Проходите! - откликнулась Соня.
     Сучков вопросительно посмотрел на жену.
     - Да, дядюшка всегда был чудной, - рассмеялась Соня. - И люди вокруг
него были чудные. Вы проходите, старенький!
     Старичок оглянулся, высморкался. Мустыгин исчез за дверью: ушел к себе.
     - Отколь ты такой, дед? - немножко грубовато спросил Борис Порфирьич.
     Старик вдруг бросил на него взгляд из-под нависших седых бровей, сырой,
далекий и жутковатый. И вдруг сам старичок стал какой-то тайный.
Соня испугалась.
    - Из того гроба я, - сурово сказал старик, указывая на тот самый
пахнущий гроб.
    Супруги онемели.
    - Мой гроб это. Я его с собой заберу.
     И старик тяжело направился к гробу.
     - Чужие гробы не надо трогать! - жестко проговорил он и, взглянув на
супругов, помахал большим черным пальцем.
    Палец был живее его головы.
     Потом обернулся и опять таким же сырым, но пронизывающим взглядом
осмотрел чету.
     - Детки мои, что вы приуныли-то? - вдруг по-столетнему шушукнул он. -
Идите, идите ко мне... Садитеся за стол. Я вам такое расскажу...
    Сучковы сели.
     Наутро Игорь, трезвый, пришел домой. Дома не оказалось ни родителей, ни
гробов. Все остальное было в целости и сохранности. Потом появилась милиция.
     Супруги Сучковы исчезли навсегда.

 

Вечерние думы


    Михаил Викторович Савельев, пожилой убийца и вор с солидным стажем,
поживший много и хорошо, заехал в глухой район большого провинциального
города.
     Тянули его туда воспоминания.
    Район этот был тусклый, пятиэтажный, но в некоторых местах сохранивший
затаенный и грустный российский уют: домики с садиками, зелень, петухи,
собачки и сны. Савельев, раньше не любивший идиллию, теперь чуть не
расплакался. Был он на вид суровый, щетинистый мужчина с грубым лицом, но
почему-то с весьма тоскливыми глазами.
     Денег у него было тьма, но он забыл о них, хотя они лежали в карманах
пиджака - на всякий случай. Остановился он у знакомого коллеги, который,
однако, укатил на несколько дней по делам.
     Денька три-четыре Миша Савельев бродил по городу, чего-то отыскивая, и
почти ничего не ел - аппетит у него совершенно отнялся, как только он
приехал в до боли знакомый город. За все три дня кряхтя выпил только
кружечки две пива, а насчет еды - никто и не видел, чтобы он ел.
     На четвертый день, по связям своего приятеля, собрал он на квартире,
где остановился, воровскую молодежь, будущих убийц и громил - "нашу
надежду", как выразился этот его приятель. Отобрал Миша только троих -
Геннадия, Володю и Германа; все трое, как на подбор, юркие, отпетые, но тем
не менее, исключая одного, еще никого не зарезали, не застрелили, не убили,
не изнасиловали. Почти невинные, значит, начинающие...
     Все они с уважением посматривали на Мишу - для них он был авторитет.
Сидели за столом культурно, за чаем, без лишнего алкоголя. Из почтения к
старшему.
     Сначала Михаил Викторович рассуждал о своем искусстве. Его слушали
затаив дыхание. У Гены сверкали глаза, у Володи руки как-то сами собой
двигались, хотя сам он был тих, а Герман словно спрятал свое лицо - дескать,
куда мне.
     Потом выпили помаленьку, по сто, и Михаил Викторович продолжил.
     - Ну, теперь, ребяты, вы поняли, кто я такой, - сказал он смиренно. -
Но сейчас я расскажу вам историю, которая случилась в этом городе примерно
пятнадцать лет назад и которую никто забыть не сможет, если узнает о ней.
Приехал я сюда пустой. Бабки нужны были до зарезу. Жрать и пить
хотелось - невмоготу. Тут навели меня на одну квартиру - дескать, лежат там
иконы, рубли, золотишко и разные другие предметы роскоши.
     Я злой тогда был, беспокойный, крутой - и всегда хотел что-нибудь
совершить, что-нибудь большее, чем просто ограбить. Ну, скажем, рот оторвать
или ударить по башке, чтоб без понимания лежала, и изнасиловать.
     А тот раз, как на грех, топорик захватил. Очень аккуратный, маленький,
вострый, с таким можно и на медведя идти.
     Вечерело. Я тогда еще красоту любил, чтоб было красиво, когда на дело
идешь. Ну, чтоб луна там светила, птички пели...
     Ребята расхохотались.
     - Ты у нас, папаня, своеобычный, - высказался Володя, самый
образованный.
    - Помолчи лучше, - оборвал его Геннадий, самый решительный.
    - Пойдем дальше, - заключил Викторыч. - Дверь в той квартире была для
смеха - пнешь и откроет пасть. По моим расчетам, там никого быть не должно.
Захожу, оглядываюсь, батюшки, внутри все семейство - и маманя тебе, и
папаня, и еще малец У них пятилетний должен быть, но я его не заметил.
     Маманя, конечно, в слезы, словно прощения просит, но я ее пожалел,
сначала папаню пристукнул, он без сопротивления так и осел, а кровищи
кругом, кровищи - будто на празднике. Маманя ахнула, ну а я аханья не любил.
Парень я был наглый, осатанелый, хвать ее топориком по пухлому лицу - она и
замолчи. Лежит на полу, кровь хлещет, глаз вытек, помада с губ растеклась.
Пнул я ее ногой для порядка - и осматриваюсь, где что лежит. Вдруг из ванны,
она в глубине коридора была, мальчик ихний выходит: крошка лет пяти, он еще
ничего не видел и не понял, весь беленький, невинный, светлый и нежненький.
Смотрит на меня, на дядю, и вдруг говорит: "Христос воскрес!" - и взглянул
на меня так ласково, радостно. И правда. Пасха была. Со мной дурно
сделалось. В одно мгновение как молния по телу и уму прошла - и я грохнулся
на пол без сознания. Сколько прошло - не помню. Встаю, гляжу - я один в
квартире. Трупы - те есть, лежат тихие такие, даже тише, чем трупам
положено. Дитя этого нигде нет. Я туда, я сюда, где дите? Нет его - и все.
Ну, на нет и суда нет, не христосоваться же с ним после всего.
     Я, ополоумев, ничего не взял, смотрю в себя: аж судороги изнутри идут.
И какая-то сила вынесла меня из этого дома...
     С тех пор три года никого не резал. Воровал - да, грабил, конечно, но
мокрого дела избегал. Не тянуло меня на него.
     Года через три пришлось-таки одного дядю прирезать - иначе было нельзя.
     Пришел домой - плачу...
     Тут исповедальный рассказ Миши Савельева был прерван смехом. Хохотали
ребята от души. "Ну и дед", - подумал про себя Володя.
     Михаил Викторович на их смех, однако, не обратил внимания и медленно
продолжал:
     - И вот с этих пор, если убью кого - плачу. Не могу удержаться.
    Креплюсь, знаете, ребяты, креплюсь, а потом как зареву. Такая вот со мной
история произошла. Правда, я уже, почитай, лет пять никого не погубил, Да и
нужды не было, - и Савельев мрачно развел руками.
     Воцарилось молчание. Ребята недоуменно переглядывались, дескать, уж не
придурок ли перед ними. Всякое бывает. Не только фраера, но и воры в законе
могут с ума сойти.
     Михаил Викторович почувствовал некоторое напряжение и для разрядки
пустил два-три похабных анекдота. Ребята чуть-чуть повеселели, но сдержанно.
    - Ну, а корытник-то куда пропал? - спросил вдруг Володя.
    - Откуда я знаю про это дите, - угрюмо ответил Михаил Викторович. - Я
вам не ясновидящий.
    - Поди в попы подался. Больно религиозный корытник-то был, - хихикнул
Герман.
    - Еще чего, дураков нет, - неожиданно огрызнулся Геннадий.
Разговор дальше не ладился. Савельев, как старшой, почувствовал, что
надо закругляться.
    - Пора, ребяты, по домам, и вам отдохнуть надо, - вздохнул он.
    - Отдыхают только после мокрых дел, - сурово ответил Геннадий. - А так
мы всегда в работе. Нам отпуска не дают и не оплачивают их.
    Герман хихикнул.
    - Михаил Викторович, - продолжил Геннадий, видимо он был среди ребят за
главного, - пусть те идут, а мы с вами, может, прошвырнемся немного на
свежем воздухе, а?
     Савельев согласно кивнул головой. Вышли на улицу. Было свежо, еще пели
птички, одна села чуть ли не на кепку Геннадия. Но он ее смахнул. И два
человека - старый и помоложе - медленно пошли вперед. Володя и Герман
скрылись за углом.
    Геннадий был статный, красивый юноша, уголовно-спортсменистого виду.
    - Погода-то, погода-то, - развел он плечами. - Хорошо. Я после мокрого
люблю стаканчик водочки выкушать. Веселей идет, падла... Так по крови и
разливается.
     И он захохотал.
     - Тебе уж приходилось? - сурово спросил Михаил Викторович.
     - А как же, не раз... Что мы, лыком шиты, что ли. Небось, - проурчал
Геннадий. - Но на меня фраера не должны жаловаться. У меня рука твердая,
глаз зоркий - р-раз, и никаких тебе стонов, никакого визга. Без проблем.
    - Правильно, сынок, - мрачно заметил Савельев. - Да и мертвому кому
жаловаться? Нет еще на земле таких инстанций, куда мертвые могли бы
жаловаться...
    - Ты юморист, папаня, - засмеялся Геннадий.
    Они свернули на пустынную улицу, выходившую на опушку леса. Вечерело.
Солнце кроваво и призрачно опускалось за горизонт.
     - А я после того случая с дитем книжки стал читать... - вдруг
проговорил Савельев.
     Геннадий остановился.
    - Слушай, папаня. Надоел ты мне со своим корытником, - резко и нервно
сказал Геннадий, и губы его дернулись. - Не хотел я тебе говорить, а теперь
скажу; тот корытник был я.
     Савельев остолбенел и расширенными от тревоги и непонятности глазами
взглянул на Геннадия.
     - Ты что, парень, рехнулся? - еле выговорил он. - А вот не рехнулся,
папаша, - Геннадий весело и пристально посмотрел на затихшего Савельева. -
Ты, должно быть, помнишь, что, как входишь в комнату, зеркало еще огромное
стояло рядом со славянским шкафом. И картина большая висела. Пейзаж с
коровками - она у меня до сих пор сохранена. Под ней и маманя в крови
лежала. Это ты должен помнить, - миролюбиво закончил Гена. - Хочешь, пойдем
ко мне, покажу?
     - Все точно, все точно, сынок, - нелепо пробормотал Савельев, и вид у
него был как у курицы, увидевшей привидение. У него пошла слюна.
     - Ну и добро. Я тебя сначала не узнал. Ребенком ведь я был тогда, -
добавил Геннадий спокойно. - Но ты напомнил своим рассказом. Могилки предков
на городском кладбище. Хочешь, сходим, бутылочку разопьем?
    Савельев не нашелся, что сказать. Странное спокойствие, даже
безразличие Геннадия потихоньку стало передаваться и ему.
     - Ну, а потом, - продолжил Гена, - родственнички помогли. Но все-таки в
детдом попал. На первое дело пошел в шестнадцать лет. И все с тех пор идет
как по маслу. Не жалуюсь.
     Молча они шли по кривым улочкам. Савельев все вздыхал.
     - А ты, отец, все-таки зря не пошарил там у нас в квартире, -
рассудительно, почти учительским тоном проговорил Геннадий. - Говорят,
золотишко у нас там было. Работу надо завершать, раз вышел на нее. Я не
говорю, что ты зря меня не прирезал, нет, зачем? Запер бы меня в клозете,
отвел бы за руку туда, посадил бы на горшок, а сам спокойненько бы обшаривал
комнаты. Это было бы по-нашему. А ты повел себя как фраер. И то не всякий
фраер так бы размягчился, словно теленок. Ребят и меня ты до смеху довел
своим рассказом. Молчал бы уж лучше о таких инцидентах. Краснеть бы потом не
пришлось. Мы ведь у тебя учиться пришли.
     Савельев загрустил.
     - А я вот этого корытника, каким ты был тогда, никогда не забуду. Во
сне мне являлся, - дрогнувшим голосом сказал Савельев. - И слова его не
забуду...
     Геннадий чуть-чуть озверел.
     - Ну ты, старик, псих. Не знай, что ты в авторитете, я бы тебе по морде
съездил за такие слова, - резко ответил он.
     - И куда ж это все у тебя делось, что было в тебе тогда? Неужели от
жизни? Так от чего же? - слезно проговорил Савельев. - Одному Богу, наверно,
известно.
     - Слушай, мужик, не ной. Мне с тобой не по пути. Иди-ка ты своей
дорогой. А я своей.
     - Я ведь не сразу после твоих младенческих слов отвык от душегубства.
Книги святые читал. И слова твои вели меня. Хотел я и вас, дураков,
вразумить сегодня. Да не вышло.
     Геннадий протянул ему руку.
     - Прощай, отец, - сказал. - Тебе лечиться надо и отдохнуть как следует.
А мне на дело завтра идти. Может быть, и мокрое.
     Савельев остановился, даже зашатался немного.
     - А я вот только недавно, года два назад, окончательно завязал со всем,
- медленно проговорил он. - Теперь решил в монастырь идти. Может, примут.
Буду исповедоваться, Не примут - в отшельники уйду. Богу молиться. Нет
правды на земле, но где-то она должна быть...
     - Ищи, отец, - насмешливо ответил Геннадий. - Только в дурдом не
попади, ища правду-то...
     Савельев махнул рукой и улыбнулся. И так пошли они в разные стороны:
один, сгорбленный, пожилой человек, бывший убивец, ищущий правды и Бога,
другой - молодой человек, легкой, весело-уверенной походкой идущий навстречу
завтрашнему мокрому делу...
     Прошло несколько лет. Савелий, покаявшись, постранствовал и приютился в
конце концов около монастыря. Случайно узнал он о судьбе Геннадия: тот погиб
в кровавой разборке. После гибели душа Геннадия медленно погружалась во все
возрастающую черноту, которая стала терзать его изнутри. И он не сознавал,
что с ним происходит.
     А в это время Михаил Викторович, стоя на коленях, молил Бога о спасении
души Геннадия. И в его уме стоял образ робкого, невинного, светлого
мальчика, который прошептал ему из коридора:
     - Христос воскрес!


Жу-жу-жу


     Миллионер Майкл Харрис обанкротился, то есть средства для жизни у него,
может быть, оставались, но как миллионер он исчез с золотого небосклона
Америки. Произошло это, как нередко бывает, довольно неожиданно.
    Майкл был, как почти все американцы, непробиваемый прагматик. Несмотря
на все свои миллионы, он, например, никогда - даже в мечтах - не предполагал
войти в тот круг финансовой олигархии, которая правит западным миром. Он
отлично понимал, что это невозможно, что он никогда не потянет на это, так
как знал все тайные механизмы и суть этой олигархии и не смел даже в мыслях
на такое претендовать. Но относительная власть и солидный социальный статус,
которые связаны с умеренно большими деньгами, - это у него всегда было при
себе. Не считая все прочие немалые привилегии: например, даже ему вполне
было доступно омолодить себя подходящим жизненным органом, взятым у
какого-нибудь экспроприированного мальчика из третьего мира, из Южной
Америки например, и связаться по этому поводу с ребятами, которые организуют
такие дела для тех, кто принадлежит к миру "выигравших".
     И теперь все это рухнуло. Через два дня после краха Майкл сидел в своем
кабинете на пятьдесят первом этаже в Манхэттене и раздумывал. Собственно,
думать о чем-либо, кроме денег, он не был в состоянии никогда, и это был
первый случай, когда Майкл думал не о деньгах: он думал о самоубийстве. Все
кончено. Без больших денег жизнь не имела смысла. Отчаяние и тайная злоба
были слишком велики, чтобы их все время выносить. Майкл был прирожденным
оптимистом, он терпеть не мог даже тени страданий.
     В углу его кабинета тихо бормотал телевизор. Как из рога изобилия
сыпались новости и мелькали глаза, все до странности одинаковые тем, что в
них не было даже тени какого-либо выражения. Лица иных манекенов в больших
магазинах были чуть-чуть выразительней. Эти до странности одинаковые
физиономии энергично-монотонно и без всякой разницы говорили и о марках
машин, и о противозачаточных средствах, и о педофилии, и о Боге - все
укладывалось в один ряд. Майкл никогда не обращал внимания на эти лица, он
фиксировал только факты, относящиеся к его бизнесу. Но теперь и это стало
бессмысленным. Социальный статус, власть, блага, которые дают всемогущие
деньги, ушли от него. Взгляд его сосредоточился на окне, откуда он решил
выпрыгнуть. Этаж пятьдесят первый, значит, шансов остаться в живых не было.
(Обычно, падая с такой высоты, умирают до удара о землю.)
     Несмотря на то что Майкл не колеблясь решил выброситься сейчас же, ну,
минут через шесть-десять, в его мозгу то и дело мелькали данные бизнеса,
бесконечные столбцы цифр и комбинаций, и это мешало осуществить решенное.
Мысль о чем-либо, кроме денег, все-таки давалась ему с трудом.
     Харрис смотрел на часы. Вдруг сознание его полностью освободилось, он
вспомнил случай, рассказанный ему знаменитым психоаналитиком Чарльзом
Смитом. Этот психоаналитик лечил другого миллионера, который одно время был
даже кандидатом в президенты США: то есть, в общем, был человеком иного
ранга. Звали кандидата и миллионера Б.У. Он страдал неизлечимой смертельной
болезнью и нанял Чарльза Смита, чтобы тот подбодрил его психическое
состояние.
     Чарльз Смит прикидывал, прикидывал и, так как смерть довольно быстро
приближалась (несмотря на миллионы и бывшее кандидатство), решил следующее.
     - Б. У., - сказал он своему подопечному, оставшись с ним один на один.
     - Самое лучшее в вашем положении - это отождествить себя с мухой. Понимаете,
чем проще будет существо, с которым вы себя отождествите перед смертью, тем
легче умереть. Соображаете?!! Тем более мы, американцы, вообще тяготеем к
более простому, даже в сфере теологии. Вам легко будет это сделать. Да,
вспомните вашу деятельность, ваши выступления, снимите с них покров
человеческой речи, и что получится: жу-жу-жу. Ну, я не считаю там факты, а
по внутренней сути вам легко перейти к этому жу-жу-жу. Я, конечно, чуть
упрощаю, но ведь сейчас мы все упрощаем, даже Платона и Шекспира. Вот какой
метод я вам советую: сидите в кресле, ни о чем не думайте и считайте себя
мухой. Причем как можно более искренне и полно. Жу-жу-жу. Вам будет
комфортно, и смерть вы встретите без проблем. Жу-жу-жу.
     Б.У. тут же согласился. Идея показалась ему блестящей и даже
благородной (Б.У. был весьма набожен).
     Под наблюдением Чарльза начались сеансы преображения. Б.У. иногда
жаловался на монотонность своего нового существования, но Чарльз изобрел
(вот оно, творчество!) новый метод: он велел Б.У. включать телевизор,
особенно культурные программы, и, глядя на них, внушать себе свое тождество
с мухой. Чарльз считал, что программы так подавляют высшие нервные центры,
что у зрителя тождество с мухой или подобными ей существами пойдет
эффективней и как-то бодрее.
     Б.У. действительно вскоре совсем преобразился в муху, хотя формально
вид по-прежнему имел квазичеловеческий, и в конце концов он даже не заметил,
что умер.
     Всю эту тихую историю и вспомнил Майкл, пока в оцепенении сидел в своем
кабинете.
     Но что-то в ней ему не нравилось. "Зачем мне становиться мухой, - думал
он. - Раз - выпрыгну, и дело с концом. Вечно эти психоаналитики
усложняют..."
     Майкл уже подошел к окну, как в дверь постучали. Он ответил, вошел
сотрудник за бумагой.
     - Are you fine? [С вами вес в порядке? (англ.)] - неожиданно спросил
тот.
     - I am fine [Все хорошо (англ.)], - широко, во всю мощь своих белых
зубов, улыбнулся Майкл.
     Сотрудник ушел.
    Майкл выпрыгнул.
    До того как он умер, в его мозгу вдруг мелькнула мысль: Деньги. Бог.
Бог. Деньги.
    Мгновенно Майкл вспомнил (он где-то слышал об этом), что после смерти
должен быть Свет. Он верил в это, Майкл был добрым христианином, правда
почти не делал различия между Богом и Деньгами. Смерть его была
безболезненна. Майкл умер до удара. И он ожидал увидеть Свет. Но увидел
Тьму, точнее, туннель Тьмы, а в конце ее непонятную кругообразную фигуру,
мохнатую...
     "Ад", - мелькнуло в его сознании.
     Но вдруг тьма исчезла, исчезла и дикая фигура в конце. Вместо этого
навстречу душе Майкла - или внутри его души - летела огромная черная Муха.
"Жу-жу-жу. Жу-жу-жу", - жужжала она. Душа Майкла с радостью превратилась в
эту муху. А в его кабинете остался покрикивать только огромный телевизор,
где монотонно мелькали марионеточные личики президентов, лауреатов мировых
премий, шефов корпораций и других "выигравших".

 

Исчезновение


     - Ты будешь кушать эту подгоревшую кашу? - спросила пожилая, в меру
полная женщина своего мужа.
    Муж что-то ответил, но она сама стала есть эту кашу. Ее звали Раиса
Федоровна.
     "Что я буду делать сегодня, как распределю свой день, - подумала она. -
Во-первых, пойду за луком".
     Она представила себе, как идет за луком, представила хмурые, знакомые
улицы, и говорливых, таинственных баб, и сосульки с крыш - и ей ужасно
захотелось пойти за луком, и на душе стало тепло и интересно.
     "А потом я вымою посуду и полежу", - мелькнуло у нее в голове.
     - Сына пожалей, - пробормотал ее муж.
     Но он очень любил жену и поцеловал ее. На минуту она почувствовала
тепло привычных губ.
     "Вечно стол не на своем месте", - решила она и подвинула его влево.
Затем она пошла в уборную и слышала только стук своего сердца. Потом,
выйдя на улицу, она встретила своего двенадцатилетнего сына; он шел из
школы, кричал и не обратил на нее внимания. Раиса Федоровна, зайдя на рынок,
медленно закупала продукты, переходя от лавки к лавке. Около нее ловко
суетились, толкая друг друга, покупатели, протягивая свои рубли, оглядывая
продукты полупомешанным взглядом.
     - Вы опять меня обворовали, - услышала Раиса Федоровна голос и
почувствовала, как ее тянут за живую кожу пальто. Тянула соседка.
     - Препротивная женщина, - тотчас заговорила, оглядывая Раису Федоровну,
толстая старуха в пуховом платке. - Скандалистка. Я жила с ней один год и не
выдержала. Прямо по морде сковородкой бьет...
     - Ужас, - вторила ей другая. - Я в таких случаях всегда доношу в
милицию.
     "Как же я распределю теперь свои деньги, - думала Раиса Федоровна,
возвращаясь домой. - Тридцать рублей я этой дуре отдам... А сегодня пойду в
кино".
     В переулке, по которому она шла, было светло и оживленно и люди
напоминали грачей. Но ей почему-то представилось, как она будет ложиться,
спать и посасывать конфетку, лежа под одеялом.
     И еще почему-то она увидела море.
     Войдя в квартиру, она услышала голос соседки, доносившийся из кухни:
    - Помыть посуду надо - раз; в магазин сходить - два; поесть надо - три.
     - Мы все ядим, ядим, ядим, - прошамкала живехонькая старушка, юркнувшая
с пахучей сковородкой мимо Раисы Федоровны. - Мы все ядим.
     - Я уже два часа не ем, - испуганно обернулась к ней белым, призрачным
лицом молодая соседка.
     - Я Коле говорю, - раздался другой голос, - не целуй ты ее в живот...
Опять все у меня кипит.
     - Ишь стерва, - буркнул кто-то вслед Раисе Федоровне.
     - Почему, она неплохая женщина.
     "...Утопить бы кого-нибудь, - подумала Раиса Федоровна. - Ах, чего же
мне все-таки поесть... Утку".
     И она почувствовала, что на душе опять стало тепло и интересно, как
было давеча, когда она представляла себе, как идет за луком. И опять она
увидела море.
     В углу комнаты ее муж убирал постель. Повертевшись около него, она
опять вдруг захотела в уборную. В животе ее что-то глухо заурчало, и жить
стало еще интересней. Она ощутила приятную слабость, особенно в ногах.
     - Как непонятна жизнь, - подумала она.
     Она посмотрела на красный, давно знакомый ей цветок, нарисованный на
ковре. И он показался ей таинственным и необъяснимым.
     Раиса Федоровна вышла в коридор и вдруг почувствовала сильную боль в
сердце; вся грудь наполнилась каким-то жутким, никуда не выходящим воздухом;
тело стало отставать от нее, уходить в какую-то пропасть.
     В мозгу забилась, точно тонущее существо, мысль:
     "Умираю".
    - Умираю! - нашла она силы взвизгнуть.
     В кухне кто-то засмеялся.
     - Умираю, умираю! - холодный ужас заставлял ее кричать, срывая пустоту.
     В коридор выскочили муж и сын; из кухни высыпали соседи и остановились,
с любопытством оглядывая Раису Федоровну. Крик был настолько животен, что во
дворе все побросали свои стирки, уборки и подошли к окну.
     - Ишь как орет, - пересмеивались в толпе. - Точно ее обсчитали в
магазине.
     - Да, говорят, умирает, - отвечали другие.
     - Если б умирала, так бы не драла глотку, - возразил парень в кепке.
     Кто-то даже швырнул в окно камень.
     Сынок Раисы Федоровны стоял у другого окна, посматривая на умирающую
мать.
      "Чего она так кричит, - подумал он. - Ведь теперь меня засмеют во
дворе".
    ...А через несколько дней толстая старуха в пуховом платке, та самая,
которая ругала Раису Федоровну на рынке, говорила своей товарке:
    - Померла Раиска-то, говорят, так орала, весь двор переполошила.


Ковeр - самолeт


     Мамаша Раиса Михайловна - со светлыми, сурово-замороженными глазами и
таким же взглядом - купила себе ковер. Ковер этот достался ей нелегко.
Подпрыгивая, подняв на себе ковер высоко к небу, она поспешила домой.
     Дома ковер был намертво привешен к стене. Полуродственница Марья -
толстая и головой жабообразная - посмотрев, вскинула руки и закричала:
"Гага-га!". Так она всегда говорила в хороших случаях. Шлепнув ее под зад,
Раиса Михайловна ушла на кухню - жарить. Весело хрустело на сковородке
что-то живое и юркое. Булькала вода в кране и в голове Марьи. У нее был
выходной день и, развалясь на диване, она считала свои пальцы, казавшиеся ей
тенью.
     Пошарила вокруг себя этой тенью и, обнаружив спички, закурила.
Трехлетний карапуз Андрюша - сын Раисы Михайловны, весь беленький и с
лицом, похожим на мед, - понимающе резвился на полу. Больше никого не было:
отец Андрюши уехал в командировку.
     Икнув, Марья, как истукан, из которого выливалось тесто, вышла на
кухню.
     - Я вернусь, - сказала она.
     - Да, да, - хлопотала Раиса Михайловна около плиты.
     Через полчаса хозяйка вошла в комнату, где резвился ее малыш. И
остановилась, словно увидела страшное чудо.
     Андрюшенька - счастливо поблескивая глазками - вовсю, упоенно резал
ножницами новый ковер. Не так уж он много и преуспел - по малости силенок -
но вещь была испорчена. Мамаша все столбенела и столбенела. Казалось, у нее
не мог открыться даже рот. Мокрота появилась у нее в глазах. Наконец, с
выражением бесповоротной решимости она подошла к малышу. Лицо ее стало
зевсообразным.
     - Ты что?! - вырвало ее словом.
     - А чиво? - весело улыбнулся мальчик. Его беленькие кудряшки
развевались по лбу.
     Мамаша вырвала у него ножницы.
     - Вот тебе, вот тебе, вот тебе! - неистово, сжавшись лицом и грузно
подпрыгивая на одном месте, завопила мать. Она яростно била малыша ножницами
по ручкам. Он орал, как орала бы ожившая печка, но его крик только распалял
мамашу. Ручки малыша покраснели, и, оцепенев от ужаса, он даже не разобрался
убрать их: он только поджал их на груди, и они висели у него как тряпочки.
     С каждым ударом они становились все безкостней и расплывчатей, словно
лужицы.
     - Ковер... ковер! - орала мамаша, и взгляд ее становился все тверже и
тверже.
     Она представляла, что ковра уже нет, и готова была сама стать ковром,
лишь бы он был.
     - Цени, цени вещь, дурень! - орала она на дитя. Вернулась Марья.
Тяжелым взглядом проглядев сцену, она решила, что ничего не существует,
кроме нее самоe. Плюхнувшись на диван, она стала гладить свой живот.
     - Куда, куда улетели... птицы?! - иногда бормотала она сквозь сон.
     Между тем первый гнев Раисы Михайловны понемногу остывал. "Что отец-то
скажет, ведь нет ковра, нет", - только качала она головой.
     Андрюша, однако же, не переставал кричать, задыхаясь от боли. Он упал
на пол и катался по ковру-дорожке.
     - Перестань, перестань сию же минуту плакать, чтоб слез твоих я не
видела! - кричала Раиса Михайловна на сына.
     Она уже не колотила его ножницами, а только легонько подпихивала его
ногой, как шар, когда он особенно взвизгивал от боли или воспоминания.
     - Футболом его, футболом, - урчала во сне Марья, разбираясь в своем
сновидении.
     Раиса Михайловна принялась убираться: чистить полы и драить клозеты.
Она делала это по четыре, по пять раз в день, даже если после первого раза
пол блестел, как зеркало. Монотонно и чтоб продлить существование,
покрякивая и напевая песенку, она продраивала каждый уголок пола, каждое
пятно на толчке. В этом обычно проходили все ее дни, пока не являлся муж -
квалифицированный тех. работник.
     И сейчас, оставив в покое малыша, она принялась за свое бурное дело.
     Две мысли занимали ее: можно ли еще спасти ковер и когда кончит орать
Андрюша. Насчет первого она совсем запуталась, и с досады кружилось в
голове. Но постепенно легкая жалость к Андрюше стала вытеснять все
остальное: он по-прежнему надрывался. Но она все еще продолжала - чуть ли не
лицом - драить толчок в клозете. Временами ей казалось, что она видит там -
в воде - свое отражение.
     Наконец, все бросив, она вошла в комнату. Марья похрапывала на диване.
Во сне Марья умудрялась играть в кубики, которые лежали около ее тела. В
забытье она расставляла их на своем брюхе. Целый дворец возвышался таким
образом у нее на животе. А в мыслях ей виделся ангел, которого она - в то же
время - не видела.
     - Дай-ка ручки, - поговорила Раиса Михайловна Андрюше.
Взглянула и ужаснулась.
     Кисточки - пухлые и маленькие, как у всех трехлетних ребят -
превратились в красную, растекающуюся жижу.
     - Как же это я! - закричала она.
     Страх за дитя мгновенно объял ее с ног до головы. "Вообще-то ничего
страшного, - подумала она, - но надо к врачу... к врачу... Мало ли чего
может быть... Ох, несчастье". Толчком она разбудила грезившую Марью.
     - Га-га-га! - закричала та, сонно очнувшись и помотав головой с белыми
волосами.
     - Га-га-га! - перекричала ее Раиса Михайловна, близко наклонив к ней
голову. - Вот не "га-га-га", а Андрюше больно, везем его к врачу.
     Недовольная Марья одевалась. "Ох, несчастье, несчастье", - тревожно
металась Раиса Михайловна. Андрюша стал ей чудовищно дорог, значительно
дороже ковра. Наскоро собрались в путь. Заглянул сосед - Бесшумов, -
растревоженный криками малыша, которые он принял за воздушную тревогу.
Пожевав бумагу, он сонно скрылся, промычав про несоответствие.
     По дороге к врачам Марья расплакалась.
 -     Ты чево? - спросила ее Раиса Михайловна.
     - Жалко Андрюшу, - ответила та.
     Она жалела также свои мысли, которые вились вокруг ее лба, как бабочки.
Детская больница была сумрачна, и люди в белых халатах были в ней строгие,
почти как ружья.
     Раисе Михайловне велели приехать за дитем спустя, когда точно скажут по
телефону. На другой день обнаружилось, что посещать больного ребенка нельзя:
в больнице объявили карантин.
     Одуревшая Раиса Михайловна целыми часами бродила по квартире. "Хорошо
еще, что муж не скоро вернется", - думала она. Звонила в больницу, ей
отвечали коротко: "Все, что нужно, будет сделано". Одна Марья была веселая.
Она говорила соседу Бесшумову, что ребенок все равно умрет, но де от этого
Раиса Михайловна должна только веселиться. Когда Бесшумов, пожевав бумагу,
спрашивал: "Почему веселиться", - Марья загадочно улыбалась и отвечала
только, что будет больше свету. Она везде находила свет; но в то же время
плакала от постоянного присутствия мрака. Правда, плакала по-особому, без
плача в душе, так что слезы катились по ней, как по железу.
     Откуда-то появилась черненькая старушка; посмотрев на все круглыми
глазами, она сказала, что любит тьму...
     Раиса Михайловна все болела за испорченный ковер, и не зная, что с ним
делать, скрутила из него валик для дивана. "Все-таки нашел применение", -
сказала она про себя.
     ...В больнице было светло и пусто. Андрюша все время плакал. "Сейчас
тебе не будет больно", - сказал ему высокий и умный врач. И правда, малыша
внимательно усыпили, прежде чем отнять две кисти руки (почти все косточки
внутри были переломаны и измельчены ударами ножниц, и - чтоб не началась
гангрена - это был единственный выход). Поэтому, уже после того, как
отрезали его кисточки, Андрюше стало легко, легко; только когда его
перебинтовывали, он помахал своими культяпками и удивился: "А где мои
ручки??" И даже не заплакал.
     ...Когда мамаша приняла из больницы своего малыша, сморщенного в улыбке
и отсутствии, то сначала она ничего не соображала. Все пыталась развязать
культяпки и проверить: есть ручки или нет? Привезла домой на такси, как все
равно с праздника. Марья раздела дитя и, крякнув, потащила его играть в
прятки. И все улыбалась в окно чучельным, ставшим не по-здешнему лохматым
лицом. Во время пряток уснула и опять видела ангела, которого в то же время
не видела. Андрюша лизнул ее сонный, замогильный нос и помахал культяпками,
как бы здороваясь. "А где мои ручки, мамочка", - тосковал он и, как тень,
плелся за мамой, куда бы она ни пошла. Раиса Михайловна драила пол. Из кухни
раздавался храп Марьи, считавшей, что у нее пухнет живот.
    Тикали часы.
      Скоро нужно было кормить мальчика - теперь он, как и раньше,
однолеткой, не мог сам есть.
      Раиса Михайловна двинула ногой табуретку и вошла в клозет. Грохнуло
корыто. Раиса Михайловна повесилась. "Нету моих сил больше... Нету сил", -
успела только сказать она самой себе, влезая на стул.
     Со сна Марья заглянула в клозет. Охнув, все поняла, и ей захотелось
попрыгать с Андрюшенькой. Понемногу собирались родственники и соседи.
Андрюша не скучал, а все время спрашивал: "Где мои ручки и мама?". В клозет
его не пускали. Какой-то физик решал на кухне, недалеко от трупа, свои
задачки.
     Марья шушукалась с Бесшумовым. И опять откуда-то появилась черненькая
старушка с круглыми глазами. Она говорила, что ничего, ничего нету страшного
ни в том, что у Андрюшеньки исчезли руки, ни в том, что его мать умерла...
- Ничего, ничего в этом нету страшного, - твердила она.
     Но в ее глазах явственно отражался какой-то иной, высший страх,
который, однако, не имел никакого отношения ни к этому миру, ни к
происшедшему. Но для земного этот мрак, этот страх, возможно, был светом. И,
выделяясь от бездонного ужаса в ее глазах, этот свет очищал окружающее.
     - Да, да, ничего в этом страшного нету... - бормотали стены. Только
плач Андрюши был оторван от всего существующего.
     - Га-га-га! - кричала на всю квартиру Марья.

 


Отношения между полами


     Петя Сапожников, рабочий парень лет двадцати трех, плотный в плечах и с
прохладной лохматой головой, возвратился в Москву, демобилизовавшись из
армии. Остановился он в комнате у своего одинокого дяди, который,
проворовавшись, улетел в Крым отдыхать. Еще по дороге в Москву, трясясь в
товарном неустойчивом вагоне, Петя пытался размышлять о будущем. Оно
казалось ему неопределенным, хотя и очень боевым. Но первые свои три дня в
Москве он просто просвистел, лежа на диване в дядиной комнате, обставленной
серьезным барахлом. Лежал задрав ноги вверх, к небесам, виднеющимся в окне.
     Иногда выходил на улицу. Но пустое пространство пугало его. Особенно
сковывала полная свобода передвижения. И безнаказанность этого.
     Поэтому он не мог проехать больше двух остановок на транспорте; всегда
вскакивал и, пугаясь, выбегал в дверь. "Еще уедешь Бог знает куда", -
говорил он себе в том сне, который течет в нас, когда мы и бодрствуем.
     Правда, он очень много ел в столовой, пугливо оборачиваясь на жующих людей,
как будто они были символы.
     На четвертый день ему все это надоело. "Поищу бабу", - решил он.
Мысленно приодевшись, Петя ввечеру пошел в парк. Дело было летом. Везде
пели птички, кружились облака. Вдруг из кустов прямо на него вылезла девка,
еще моложе его, толстая, с добродушным выражением на лице, как будто она все
время ела.
      - Как тебя звать?! - рявкнул на нее Петя.
     - Нюрой, - еще громче ответила девка, раскрыв рот.
Петя пошарил на заднице билеты в кино, которые он еще с утра припас.
     - Пойдем в кинотеатр, Нюра, - проговорил он, оглядывая ее со всех
сторон.
     Самое главное, он не знал точно, что ему с ней делать. Почему-то
представилось, что он будет тащить ее до кинотеатра прямо на своей спине,
как мешок с картошкой.
     "Тяжелая", - с ухмылкой подумал он, оценивая ее вес.
     У Нюры была простая мирная душа: она мало отличала солнышко от людей и
вообще - сон от действительности.
     Она совсем вышла из кустов и, спросив только: "А картина веселая?" -
поплелась с Петей под ручку по ярко освещенному шоссе.
     - Ну и ну, - только и говорила она через каждые пять минут. Петю это не
раздражало. Сначала он просто молчал, но затем посреди дороги, когда Нюра
бросила говорить "ну и ну", взялся рассказывать ей про армию, про ракеты, от
огня которых могут высохнуть все болотца на земле.
     - А куда же это мы с тобой прeм? - спросила его Нюра через полчаса.
     Петя на ветру вынул билеты и, посмотрев на время, сказал, что до сеанса
еще два с половиной часа. Они хотели повернуть обратно, но Нюра не любила
ходить вкось. "Напрямик, напрямик", - чуть не кричала она.
     Пошли напрямик. Петю почему-то обрызгало сверху, с головы до ног. Нюра
от страху прижалась к нему. Она показалась ему мягкой булкой, и от этого он
стал неестественно рыгать, как после еды.
     В покое они прошагали еще четверть часа. Мигание огоньков окружало их.
Пете хоть и было приятно, но немного тревожно, оттого что в мыслях у него не
было никакого отражения, что с ней делать.
     - Пошли, что ль, ко мне, - неопределенно сказал он. - Надо ж время
скоротать.
     - А что у тебя? - спросила Нюра.
     - Музыка у меня есть, - ответил Петя. - Баха. Заграничная. Длинная.
     - Ишь ты, - рассмеялась Нюра, - значит, не говно. Пойдем.
     Дом был как обычно: грязно-серый, с размножившимися людишками и темными
огоньками. Нюра чуть не провалилась на лестнице. Жильцы-соседи встретили их
как ни в чем не бывало. В просторной комнатенке, отсидевшись на стуле, Петя
завел Баха. Вдруг он взглянул на Нюру и ахнул. Удобно расположившись на
диване, она невольно приняла нелепо-сладострастную позу, так что огромные,
выпятившиеся груди даже скрывали лицо.
     - Так вот в чем дело! - осветился весь, как зимнее солнышко, Петя.
     Он разом подошел к ней сбоку и оглушил ударом кастрюли по голове.
Потом, как вспарывают тупым ножом баранье брюхо, он изнасиловал ее. Все это
заняло минут семь-десять, не больше. Поэтому вскоре Петя сидел на табуретке
у головы Нюры и, глядя на нее спокойными мутными глазами, ел суп. Нюра долго
еще притворялась спящей. Петя тихо хлопотал около, даже накрыл ее одеялом.
Открыв на Божий свет глаза, Нюра разрыдалась. Она до этого была еще в
девках, и ей действительно было больно. Да и крови пролилось как из корытца.
Но главное - ей стало обидно; это была мутная, неопределенная обида, как
обида человека, у которого, предположим, на левой половине лба вдруг
появилась ягодица.
     Петя ничего этого не знал, поэтому он, кушая суп, доверчивыми
умоляющими глазами смотрел на Нюру.
     - Оденемся, соберем, что ль, барахло, Нюр, и прошвырнемся по улице, -
сказал он ей, взглянув исподлобья.
     Нюра молча стала одеваться. Она вся надулась, как индюк или мыслящий
пузырь, и, правда, еле передвигалась. При взгляде на нее Петю охватило
волнение и предчувствие чего-то неожиданного.
     Накинув пиджачок, Сапожников вместе с ней вышел во двор. По углам
выкобенивались или молчали уставшие от водки мужики. Петя вдруг глянул на
Нюру. Она передвигалась медленно, как истукан, глаза ее налились кровью, и
все лицо надулось, как у рассерженной совы.
     Петя так перетрухнул, что неожиданно для себя побег. Прямо, скорей - в
открытые ворота, на улицу. "Куда ты?" - услышал он громкий Нюрин крик...
Оставшись совсем одна, Нюра беспокойно огляделась по сторонам.
Заплакала. И, громко причитая, так и пошла по Петиным следам через двор к
открытым воротам.
     - Ты чего ревешь, девка?! - хохотнули на нее парни, стоявшие у крыльца.
     - Да вот Петруня, в синей рубахе, из того дома, изнасиловал, -
протянула Нюра, подойдя поближе к парням. Кровь мелкой струйкой еще стекала
по ее ногам. - И вот в кино хотели пойти, а он убег.
     - Да тебе не в кино надо идти, а в милицию, - гоготнули на нее парни. -
Иди в милицию, вот, рядом...
     "А и вправду пойду, - подумала Нюра, отойдя от ребят. - А куды ж теперь
деваться?.. Петруня убег, а в обчежитие иттить - девки засмеют. Пойду в
милицию. Обмоюсь, - решила она, - кровь-то еще текеть..."
     ...Тем временем Петя сидел на сеансе около пустого кресла,
предназначавшегося для Нюры, и ел крем-брюле. А когда в чуть угнетенном
состоянии он пришел домой, его уже поджидали, чтоб арестовать. Арестовывали
толстые сиволапые милиционеры; у одного из них все время текло из носа.
     ...Вскоре состоялся и суд. Народу собралось тьма-тьмущая. Перед
началом, на улице, толстые и говорливые соседки обступили Нюру. У одной из
них было такое лицо, что при взгляде на него оставалось впечатление, что у
нее вообще нет лица. Она усердствовала больше всех. Другая, с лицом, похожим
на брюхо, кричала:
     - Чего ж ты, девка, наделала! Тебе ж совсем ничего, вон ты какая
здоровая, платье на тебе рвется, а ему теперя десять лет сидеть!.. Десять
лет каждый дeн маяться!.. Подумай...
     Нюра разревелась.
     - Да я думала, что его только оштрафують, - говорила она сквозь рев. -
И все... Да я б никогда не пошла в милицию, если б он не убег... Зло меня
тогда взяло... Сидели б в кино смирехонько... А то он - убег...
     - Убег! - орали в толпе. - Ишь, Нюха! Небось и не так тебя били, и то
ничего.
     - Били! - ревела Нюрка. - Папаня в деревне поленом по голове бил, и то
отлежалась...
     - Дура! - говорили ей. - Парень только из армии вернулся, шальной,
мучился, а теперь опять же ему терпеть десять лет... Ты скажи в суде, что не
в претензии на его...
     Наконец начался суд. Судья была нервная, сухонькая старушонка с прыщом
на носу, орденом на груди и бешеными, измученными глазами. Рядом с ней
сидели два оборванных заседателя; они почти все время спали.
     Петю, вконец перепуганного, ввели два равнодушных, как полено,
милиционера. Глядя на виднеющиеся в окне безмятежное небо и верхушки
деревьев, Петя почувствовал острое и настойчивое желание оттолкнуть этих
двух тупых служивых и пойти прогуляться далеко-далеко, смотря по настроению.
     От страха, что его отсюда никуда не выпустят, он даже чуть не нагадил в
штаны.
     Суд проходил, как обычно, с расспросами, объяснениями, указаниями. Петя
отвечал невпопад, придурошно. Окровавленные штаны в доказательство лежали на
столе.
     Чувствовалось, что Нюра всячески выгораживает его и дает путаные,
нелепые показания, противоречащие тому, что она по простодушию своему
рассказала в милиции и на следствии.
     - Бил он вас кастрюлей по голове или нет?! - уже раздраженно кричала на
нее судья-старушонка. - Совсем, что ли, он у вас ум отбил, потерпевшая?..
     - Само падало, само, - мычала в ответ Нюра.
     Но, несмотря на это заступничество, Петя больше всех боялся не судью, а
Нюру. Правда, она так возбуждала его, что у него и на скамье подсудимых
вдруг вскочил на нее член. Но это еще больше напугало его и даже сконфузило.
Глядя в тупые, какие-то антизагадочные глаза Нюры, в ее толстое,
напоминающее мертвенно-холеный зад лицо, Петя никак не мог понять, в чем
дело и почему она стала для него таким препятствием в жизни. "Ишь ты", - все
время говорил он сам себе, словно икая. Она напоминала ему, как бы с
обратной стороны, его военачальника, сержанта Пухова, когда этот сержант в
первый день Петиного приезда в армию ничего не сказал ему, а только молча
стоял перед Петей минут шесть, глядя тяжелым, упорным и бессмысленным
взглядом.
     "Дивен мир Божий", - вспомнились Пете здесь, в казенном заведении,
слова его деда.
     Между тем в середине дела Нюра вдруг встала со своей скамьи и,
собравшись с духом, громко, на весь зал, прокричала:
    - Не обвиняю я его... Пущай освободят!..
     - "Пущай освободят", - недовольно передразнила ее судья. - Это почему
же "пущай освободят"?! - низким голосом пропела она.
     - Зажило уже у меня... Не текеть, - улыбнулась во весь рот Нюрка.
     - Не текеть?! - рассвирепела судья. - А тогда текло... Чего ты от него
хочешь?!
     - Сирота он, - отвечала Нюрка. - В деревню его возьму. Мужиком...
     - Слушайте, - вдруг прикрикнула на нее судья, - нас интересует только
истина. Вы и так даете сейчас странные, ложные показания, совсем не то, что
вы давали на следствии. Смотрите, мы можем привлечь вас к ответственности.
Суд вам не провести. Вам, наверное, хорошо заплатил дядя Сапожникова,
возвратившийся из Крыма.
     - Да я его и не видела, - промычала про себя Нюрка.
     Петя все время со страхом смотрел на нее.
Наконец все процедуры закончились, и суд удалился на совещание. В зале
было тихо, сумрачно; только шептались по углам.
     Через положенный срок судьи вошли. Все поднялись с мест. Петя
приветствовал суд со вставшим членом.
     - Именем... - читала судья. - За изнасилование, сопровождавшееся
побоями и зверским увечьем... Сапожникова Петра Ивановича... двадцати трех
лет... приговорить к высшей мере наказания - расстрелу...
     - Батюшки! - ахнули громко и истерично в толпе. - Вот оно как
обернулось!
     Петюню - в расход. Капут ему. Смерть.

 

Прыжок в гроб


     Время было хмурое, побитое, перестроечное. Старичок Василий об этом
говорил громко.
     - И так жизнь плохая, - поучал он во дворе. - А ежели ее еще
перестраивать, тогда совсем в сумасшедший дом попадешь... Навсегда.
     Его двоюродная сестра, старушка Екатерина Петровна, все время болела.
Было ей под семьдесят, но последние годы она уже перестала походить на себя,
так что знакомые не узнавали ее - узнавали только близкие родственники. Их
было немного, и жили они все в коммунальной квартире в пригородном городишке
близ Москвы - рукой подать, как говорится. В большой комнате, кроме самой
старушки, размещалась еще ее сестра, полустарушка, лет на двенадцать моложе
Катерины, звали ее Наталья Петровна. Там же проживал и сын Натальи - парень
лет двадцати двух, Митя, с лица инфантильный и глупый, но только с лица.
Старичок Василий, или, как его во дворе называли, Василек, находился рядом,
в соседней, продолговатой, как все равно гроб на какого-нибудь гиганта,
комнате.
     В коммуналке проживали еще и другие: не то наблюдатель, не то колдун
Кузьма, непонятного возраста, и семья Почкаревых, из которой самый развитой
был младенец Никифор. Правда, к сему времени он уже вышел из младенчества и
стукнуло ему три с половиной года. Но выражение у него оставалось прежнее,
словно он не хотел выходить из своих сновидений, а может быть, даже из
внутриутробного состояния. Потому его так и называли соседи: младенец.
     Екатерина Петровна болела тяжело, даже как-то осатанело. Болезнь
прилепилась к ней точно чума, но неизвестная миру. Возили ее по докторам,
клали в больницы - а заболевание брало свое, хотя один важный доктор заявил,
что она якобы выздоровела. Но выздоровела, наверное, только ее мать - и то
на том свете, если только там болеют и выздоравливают. Другой доктор так был
обозлен ее неизлечимостью, что даже пихнул старушку во время приема. После
каждого лечения Екатерина Петровна тяжело отлеживалась дома, но все чахла и
чахла. Родственники - и сестра, и Митя, и дед Василек - измотались с ней и
почти извели душу.
    Тянулись месяцы, и старушка все реже и реже обслуживала сама себя.
Только взрослеющий младенец Никифор не смущался и уверенно, словно
отпущенный на волю родителями, забредал иногда к Екатерине Петровне и,
замерев на пороге, подолгу на нее смотрел, положив палец в рот. Екатерина
Петровна порой подмигивала ему, несмотря на то что чувствовала - умирает.
Возьмет да и подмигнет, особенно когда они останутся одни в комнате, если не
считать теней. Никифору очень нравилось это подмигиванье. И он улыбался в
ответ. Правда, Екатерине Петровне иногда казалось, что он не улыбается ей, а
хохочет, но она приписывала это своему слабеющему уму, ибо считала, что
умирает не только тело, но и ум.
     Никифор же думал по-своему, только об одном - взаправдашняя Екатерина
Петровна или нет. Впрочем, он не был уверен, что и он сам взаправдашний.
Мальчугану часто снилось, что он на самом деле игрушечный. Да и вообще
пришел не в тот мир, куда хотел.
     Митя не любил младенца.
     - Корытники, когда еще они людьми будут, - улыбался он до ушей,
поглядывая на стакан водки. - Им еще плыть и плыть до нас. Не понимаю я их.
Старичок Василий часто одергивал его:
     - Хватит тебе, Митя, младенца упрекать. Неугомонный. Тебе волю дай - ты
все перестроишь шиворот-навыворот. У тебя старики соску сосать будут, -
строго добавлял он.
     То ли наблюдатель, то ли колдун Кузьма шмыгнет, бывало, мимо открытой
двери, взглянет на раскрывшего от удивления рот мальчугана Никифора, на
мученицу Екатерину Петровну, онемевшую от неспособности себе помочь, и на
все остальное сгорбившееся семейство - и ни слова не скажет, но вперед по
коридору - побежит.
     Наталье Петровне хотелось плюнуть в его сторону, как только она видела
его, - но почему именно плюнуть, она объяснить себе не могла. Она многое не
могла объяснить себе - например, почему она так любила сестру при жизни и
стала почти равнодушна около ее смерти, теперь.
     Может быть, она просто отупела от горя и постоянного ухаживания за
сестрой. Ведь в глубине души она по-прежнему любила ее, хотя и не понимала,
почему Катя родилась ее сестрой, а не кем-нибудь еще.
     Старичок Василек, так тот только веселел, когда видел умирающую Катю,
хотя вовсе не хотел ее смерти и, наоборот, вовсю помогал ее перекладывать и
стелить для нее постель. Веселел же он от полного отсутствия в нем всякого
понимания, что есть смерть. Не верил он как-то в нее, и все.
     Только племяш умирающей - Митя - все упрощал. Он говорил своей матери
Наталье:
     - Плюй на все. Будя, помаялись. Одних горшков сколько вынесли. Чудес,
маманя, на свете не бывает. Смирись, как говорят в церкви.
     В январе старушку отвезли опять в больницу, но через десять дней
вернули.
     - Лечение не идет, - сказали.
     "Безнадежная, значит", - подумала Наталья. И потянулись дни - один
тяжелей другого. Катерину Петровну уже тянуло надевать на свою голову ночной
горшок, но ей не позволяли. Потом вдруг она опомнилась, застыдилась и стала
все смирней и смирней.
     Но оживала она лишь тогда, когда младенец Никифор возникал, и то
оживала больше глазом, глаз один становился у нее точно огненный - так она
чувствовала Никифора. Младенец же таращил глаза - и ему казалось, что
Екатерина Петровна не умирает, а просто стынет, становясь призраком. И он
радостно улыбался, потому что забывал бояться призраков, относясь к ним как
к своим игрушкам.
     Боялся же мальчуган того, чего на свете нет.
     Колдун-наблюдатель Козьма, завидев Никифора, порой бормотал про себя
так:
     - Пучь, пучь глаза-то! Только меня не трогай! Знаем мы таких...
     Колдун пугался и вздрагивал при виде младенца. Знатоки говорили, что
такое может происходить потому, что младенец чист и что, мол, душевная
чистота вспугивает колдунов. Но Козьма только хохотал на такие мысли.
- Ишь, светломордники, - шептал он. - Я не младенцев боюсь, а Никифора.
Потому что отличить не могу, откуда этот Никифор пришел, от какого духа.
Между тем доктор, серьезный такой, окончательно заявил: возврата нет,
неизлечима, скоро умрет Екатерина Петровна, но полгода протянуть может, а то
и год.
     Но время все-таки шло. Прошел уже февраль, и двоюродный браток-старичок
Василий уже десятый день подряд бормотал про себя: "Мочи нет!" Старушка еле
двигалась, порой по целым дням не вставала. Слова о неизлечимости и близость
смерти совсем усугубили обстановку. И однажды Василек и сестра уходящей,
Наталья Петровна, собрались рядком у ее изголовья. Начал Василек, ставший
угрюмым.
     - Вот что, Катя, - твердо промычал он, покачав, однако, головой, - нам
уже невмоготу за тобой ухаживать. У Натальи сердечные приступы, того гляди
помрет. Во мне даже веселия не стало. Все об этом говорят. Мне страшно
оттого, - тихо добавил он.
     Старушка Екатерина Петровна замерла на постели, голова онеподвижела, а
глаза глядели на потолок, а может быть, и дальше.
     - С Мити толку нет: молодой, но пьяный, больной умом и ничего не хочет.
Управы на него нет. Денег нет. Сил нет.
     Наталья Петровна побледнела и откинулась на спинку стула, ничего не
говоря.
     - Ты же все равно умрешь скоро, - сквозь углубленную тишину добавил дед
Василий.
     - И што? - еле-еле, но спокойно проговорила Катерина.
    - Тянуть мы больше не можем, - прошептала Наталья. - И чево тянуть-то?
- Конец-то один, Катерина. Ну проживешь ты еще полгода, ну, месяцев
семь, и что толку? И себя изведешь, и нас раньше времени в могилу отправишь,
- вставил Василий.
     - А я не могу тотчас помереть, родные мои. Нету воли, - проговорила
Екатерина Петровна и положила голову поудобней на подушке.
     - Попить дать? - спросила сестра.
    - Дай.
     И та поднесла водички. Старушка с трудом выпила.
     - Ну?
     - Что "ну", Катерина, - оживился Василек. - Тебе и не надо чичас
умирать. По своей воле не умрешь. Давай мы тебя схороним. Живую, - Василек
посерьезнел. - Смотришься ты как мертвая. Тебя за покойницу любой примет.
Схороним тихо, без шпаны. Ты сама и заснешь себе во гробе. Задохнешься
быстро, не успеешь оглянуться. И все. Лучше раньше в гроб лечь, чем самой
маяться и нас мучить. Думаешь, боязно? Нисколько. Все одно - в гробу лежать.
     Мы обдумали с Натальей. А Митя на все согласен.
     Воцарилась непонятная тишина. Наталья стала плакать, но дедок ничего,
даже немного повеселел, когда выговорился до конца. Екатерина долго молчала,
все сморкалась.
     Потом сказала:
     - Я подумаю.
     Наталья взорвалась:
     - Катька! Из одного чрева с тобой вышли! Но сил нет! Уйди
подобру-поздорову! А я потом, может быть, скоро - за тобой! Способ хороший,
мы все обдумали, все концы наш районный врач, Михаил Семенович, подпишет,
скажем ему, померла - значит, померла. Сомнений у него ни в чем нет, он тебя
знает.
     Василек насупился:
     - Ты, главное, Катерина, лежи во гробу смирно, не шевелись. А то тебя
же тогда и опозорят. И нас всех. А не шевелишься - значит, тебя уже нету...
Все просто.
     Катерина Петровна закрыла глаза, сложила ручки и тихо вымолвила:
     - Я еще подумаю.
     - Ты только, мать, скорей думай, - почесал в затылке Василек. - Времени
у нас нету и сил. Если тянуть, то ты все равно помрешь, но и Наталью
утащишь. А что я один без двоюродных сестер делать буду? Пустота одна, и
веселье с меня спадет. Благодаря вам и держусь.
     Наталья всплакнула.
     - Умирать-то ей все же дико, Васек.
    - Как это дико? А что такое умирать? Просто ее станет нету, и все, но,
может, наоборот, нас станет нету, а она будет. Чего думать о смерти-то, если
она загадка? Дуры вы, дуры у меня. И всю жизнь были дуры, за что и любил
вас.
     Екатеринушка вздохнула на постели.
     - Все время нас с Наташкой за дур считал, - обиженно надула она старые
умирающие губки. - Какие мы дуры...
    - У нас только Митя один дурак, - вмешалась вдруг Наталья. - Да муж
мой, через год пропал... А больше у нас никого и не было. Ты подумай, Катя,
глубоко подумай, - обратилась она к сестре. - Мы ведь тебя не неволим. Сама
решай. В случае твоего отказа если растянем, то, может быть, вместе и
помрем. У Василька вон инфаркт уже был. Один Митяй останется - жалко его, но
его ничем не исправишь, даже если мы останемся.
      На этом семейный совет полюбовно закончился. Утром все встали какие-то
бодрые. Старушка Катерина Петровна стала даже ходить. Но все обдумывала и,
думая, шевелила губами.
     К вечеру, лежа, вдруг спросила:
     - А как же Никифор?
    - Что Никифор? - испугался Василек.
     - Он мне умирать не велит, - прошептала старушка.
     - Да ты бредишь, что ли, Катя? - прервала ее Наталья, уронив кастрюлю.
     - Какой повелитель нашелся!
    - Дай я с ним поговорю.
     - Как хочешь, Катя, мы тебя не неволим. Смотри сама, - заплакала
Наталья.
    Привели Никифора. Глаза младенца вдруг словно обезумели. Но это на
мгновение. Наталья дала ему конфетку. Никифор съел.
     - Будя, будя, - проговорил он со слюной.
     И потом опять глаза его обезумели, словно он увидел такое, что взрослые
не могут увидеть никогда. А если раньше когда-нибудь и видели, то навсегда
забыли - словно слизнул кто-то невидимый из памяти. Но это длилось у
Никифора мгновение.
     Катерина смотрела на него.
    - Одобряет, - вдруг улыбнулась она и рассмеялась шелковым, неслышным
почти смехом.
     Вечер захватила тьма. Колдун-наблюдатель Козьма внезапно исчез. Наутро
Екатерина Петровна в твердом уме и памяти, но робко проговорила, зарывшись в
постель:
     - Я согласная.
     Виден был только ее нос, высовывающийся из-под одеяла. Василек и
Наталья заплакали. Но надо было готовиться к церемонии.
     - Вам невмоготу, но и мне невмоготу на этом свете, - шептала только
Катерина Петровна.
     После такого решения она вдруг набралась сил и, покачиваясь, волосы
разметаны, заходила по комнате.
     - Ты хоть причешись, - укоряла ее Наталья Петровна. - Не на пляже ведь
будешь лежать, а в гробу.
     Катерина Петровна хихикнула.
     Один Митя смотрел на все это, отупев.
     - Ежели она сама желает, то и я не возражаю, - разводил он руками, -
мне горшки тоже надоело выносить и промывать.
     - Ты только помалкивай, - поучал его Василек. - Видишь, люди кругом
ненормальные стали. Глядишь, и освистят нас, если что...
     - Она-то согласная помереть, но сможет ли, - жаловалась Наталья. -
Хорошо бы до опускания в землю померла. По ходу.
     Начались приготовления. А Екатерине Петровне стало что-то в мире этом
казаться. То у сестры Натальи Петровны голова не та, точно ее заменили
другой, страшной, то вообще люди на улице пустыми ей видятся (как присядет
Екатеринушка у окошечка), словно надуманными, то один раз взглянула во двор
- брат-дедок Василек за столом сидит без ушей. То вдруг голоса из мира
пропали, ни звука ниоткуда не раздается, будто мир беззвучен и тих, как
мышь.
     Старушка решила, что это ободряющие признаки.
     Наступил заветный день.
     - Сегодня в девять утра ты умерла, Екатеринушка, - ласково сказал дед
Василий. - Лежи себе неподвижно на кровати и считай, что ты мертвая. Наталья
уже побежала к врачу, Михаилу Семеновичу, - сообщить.
     Старушка всхлипнула и мирно согласилась.
     - Не шевелись только, Катя, Христом-Богом прошу, - засуетился Василек.
- Ведь скандал будет. Еще прибьют и тебя и меня. Зачем тебе это?
     - Я согласная, - прошептала тихо старушка.
     - А я за Почкаревыми сбегаю. Пусть соседи видят, - и Василек двинулся к
двери.
     - А где Митька? - еле выдохнула старушка.
     Василек разозлился:
     - Да ты померла, Катя, пойми ты это. Уже девять часов пять минут. При
чем тут Митька? Он сбег от страху и дурости.
     - Поняла, поняла, Василий.
     - Гляди, какая ты желтая. Покойница на веки вечные.
     И Василек хлопнул дверью.
     Скоро пришли супруги Почкаревы, просто так, взглянуть. Старушка не
храпела, не двигалась, не шипела.
     - Тяжело видеть все это, - проговорил Почкарев и тут же исчез.
Почкарева же нет - подошла поближе, внимательно заглянула в лицо
Катеринино. Дедок даже испугался и от страха прыгнул в сторону.
     - Царствие ей небесное, - задумчиво покачала головой Почкарева. -
Старушка невинная, беззлобная была!
     - Она уж теперь в раю! - из угла выкрикнул Василек.
     - Это не нам решать, - сурово ответила Почкарева и вышла.
     - Ну, что? - тихо-тихо спросила Екатеринушка исчезающими бледными
губами.
     Василек подскочил к ней.
     - Спи, спи, Екатерина, - умильным голосом проурчал он. - Спи себе
спокойно. Никто тебе не мешает.
     Через час пришла Наталья. Отозвала в коридоре Василька.
     - Ну, Вася, - зашептала она, - Михаил Семенович так и выпалил: "Да она
уж давно должна помереть. Сколько можно". Но для порядку сестру пришлют,
чтоб удостоверить смерть, тогда и справку подпишет.
     - Когда сестра придет?
      - Часа через три обещала.
     Екатеринушка лежала, как мертвая, хотя никто не приходил наблюдать ее.
Сама по себе лежала мертвецом. Никаких видений уже не было в ее душе.
Прибежал Митя.
     - Как дела? - спросил он у матери и кивнул в сторону лжепокойной.
     - Подвигаются, - угрюмо ответила Наталья и смахнула слезинку.
     Через час старушка шевельнулась. Василек струсил.
     - Не надо, Катя, не надо, привыкай. Ждать недолго, скоро схороним.
     - Чаю хочу, - громко, на всю комнату сказала Екатерина.
     - Многого хочешь, Катя, - осклабился Василек. - Может, тебе еще варенья
дать? Покойницы чай не пьють. Терпи.
     - Да ладно, давай я ее напою и поисть чего-нибудь дам, хоть она и
мертвая, - разжалобилась Наталья.
     - Ты что, мать? - заорал вдруг Митя. - Вы ей жрать будете давать, а
дерьмо? Что мне ее, из гроба на толчок вытаскивать, что ли, пока она тут
будет валяться? Дядя Василий ведь гроб завтра оформит, у него блат. Но пока
похоронят, я с ней тут с ума сойду. - Митя даже покраснел от злости и стал
бегать по ком-нате.
     - Изувер ты, изувер, - заплакала Наталья, - что ж она, без глотка воды
будет три дня в гробу лежать?
      - Да, конечно, Наталья, ты права, - смутился Василек. - Небось не
обмочится. Как-нибудь выдержим.
      - Выдержите, ну и выдерживайте, - рассвирепел Митя. - А если от гроба
мочой будет вонять или чем еще - на себя пеняйте. Похороны сорвете. Люди
могут догадаться! А я больше таскать ее на горшок не буду, хоть и из гроба.
И он убежал.
      - Вот молодежь! - покачал головой Василек. - Все горе на нас, стариков,
сваливают.
      Екатеринушка между тем была тиха и не сказала ни единого слова в ответ.
Наталья, в слезах, из ложечки напоила старушку.
     Та умилилась и как-то совсем умолкла, даже душевно.
     Пришла медсестра. Василек ее близко к кровати, на которой лежала
покойница, не подпущал, но сестра сама по себе еле держалась на ногах от
усталости и чрезмерной работы.
     - Ну что тут смотреть, - разозлилась она. - Ясное дело - покойница.
     Приходите за справкой завтра утром. Я побегу.
     И побежала. Главное было сделано. Справка о смерти почти лежала в
кармане. На следующий день Василек, помахивая этой бумагой перед самым носом
чуть-чуть испугавшейся Катеринушки, говорил ей:
      - Ну, теперь все, Катя! Документ есть. Гроб завтра будет. И через
два-три дня схороним.
     - И ты отмучаешься, Катя, и мы, - всхлипывала Наталья.
     - Я што, я ничаво, - чуть шамкала старушка, лежа, как ее научили, в
позе мертвой.
     - Попоить тебя?
     - Попои, сестренка, - отвечала старушка. - А то все, все болит. Тяжко.
- Скоро кончится, - заплакал Василек.
     Гроб внесли на следующий день. Василек запер дверь на ключ - мало ли
что. В комнате оставались еще Наталья Петровна, Митя и будущая покойница.
- Давай, Митька, помогай. Сначала снесем ее на горшок. А потом в гроб.
     - Не мучьте меня! - ответил Митя.
     - Да я хочу только на горшок, а не в гроб. В гроб - не сегодня, -
закапризничала вдруг старушка.
     - И правда, пусть еще полежит в постели, - вмешалась Наталья. - Зачем
сразу в гроб. Сегодня никого не будет, одни свои. Пусть немного понежится в
кроватке. Последние часы, - она опять жалостливо всплакнула. - Путь-то
далек.
     На том и решили. Василек ушел к себе в соседнюю комнату - бредить.
Митька сбежал.
      Ночью Катеринушка храпела. И Наталье от этого храпа спалось беспокойно.
К утру старушка во сне вдруг взвизгнула: "Не хочу помирать, не хочу!"
И Наталья, обалдевши, голая встала и села в кресло.
     "Наверное, все сорвется", - подумала она.
     Но проснулась старушка как ни в чем не бывало и насчет того, чтобы
бунтовать там, ни-ни. Во всем была согласная.
     Но внезапно у нее возобновились физические силы. Старушка была как в
ударе, точно в нее влили жизненный эликсир: сама встала с постели и начала
бодренько так ходить, почти бегать по комнате. Этого никто не ожидал.
- Если ты выздоровела, Катя, - заплакала Наталья, - так и живи. А
справку мы разорвем, пусть нас засудят за обман, лишь бы ты жила.
     Василек согласно кивнул головой.
     - Хоть в тюрьму, а ты живи.
     Гроб стоял на столе, рядом с самоваром. Наталья, полуголая от волнения,
сидела в кресле, а Василек с Катеринушкой ходили друг за другом вокруг стола
с гробом.
     - Да присядьте вы оба, - вскрикнула Наталья. - В глазах темно от вас.
Они присели у самовара за столом, у той его части, которую не занимал
просторный гроб, сдвинутый почему-то к другому краю.
     - Самовар-то вскипел, Наталья, - засуетился Василек. - Напои хоть нас с
покойницей чаем. Она ведь всегда чай любила.
     - Чай и живые любят тоже. Кто чай-то не любит, - заворчала Наталья и
разлила по чашкам, как надо. - Живи, Катя, живи, если выздоровела.
     - Да как же я вас теперь подведу? - отвечала Катеринушка, облизывая
ложку из-под варенья. - Вас же посадить теперь могут из-за меня. Скажут,
например, фулиганство или еще что... Нет уж, лучше я помру.
     - Да ты что? - выпучил глаза Василек. - Тюрьма - она все же лучше
могилы. Подумаешь, больше года не дадут. Стерпим. А то и отпустят, не примут
в тюрьму. Все бывает.
     - Я теперь помирать охотница стала, - задумчиво проговорила
Катеринушка, отхлебывая крепкий чай. - Хлебом меня не корми.
    - С ума сошла, - брякнула Наталья. - Если безнадежно с болью, то,
конечно, лучше помереть, а если выздоровела, то чего же не попрыгать и не
подумать на воле. Земля-то большая.
     - Не пойму я себя, - тихонько заплакала Катерина. - Куда мне теперь
идтить? К живым или к мертвым? К вам или к прадеду? Помнишь его, Наталья?
    - Помню.
    - Я подумаю, - сказала Катеринушка, - но вас все равно не подведу.
Чего-нибудь решим.
    Василек и Наталья переглянулись. Наталья закрыла глаза.
    - Нет, ты живи, Катя, живи, - тихо сказала Наталья.
     - Я и живу, хоть и покойница, - прошамкала старушка и стала двигаться
вокруг стола.
      Вскоре она так же внезапно, как почувствовала ранее прилив сил,
ослабела. И ослабела уже как-то качественно иначе, по-особому.
      - Нет, то был обман, с силушкой-то, - проскрипела Катерина. - Слабею я.
     Это конец, Наташа.
     - И что? - хрипло спросила Наталья.
     - А что? Лягу в гроб, как задумали...
     - Может, не стоит? - осведомился Василек.
     - А чево? Обман был с силою, и все, - старушка, задумавшись, еле-еле
двигалась по комнате, хватаясь за стулья. - Ох, упаду сейчас. Насовсем, -
чуть слышно сказала она.
     Ее уложили. Катеринушке становилось все хуже и хуже.
     Вдруг старушка, словно набравшись последних сил, проговорила:
     - Хочу в гроб. Но сама. Кладите гроб на пол, как корыто. Я лягу в него.
     А вы потом перенесите меня на стол.
     Старушка вскочила. Гроб поставили на пол перед ней.
- Премудрость прости, - вдруг тихо-тихо проговорила Катеринушка и
нырнула живая в гроб.
     После этого как-то по-вечному затихла. Василек закряхтел. С трудом
родственнички подняли гроб на стол. Украсили, как полагается, цветами. Митя
вдруг зарыдал. Старушка открыла один глаз и посмотрела на него.
     - Уймись, Митя, не шуми, - засуетился Василек. - Все сорвешь нам. Не
тревожь старушку... Чего ревешь как медведь? Убегай отсюдова подальше!
     Митя опять сбежал.
     На следующий день пришли какие-то отдаленные подруги.
     - Помогать нам не надо! И сочувствовать тоже! Чего пришли-то?
Выкатывайтесь, - осмелился на них Василек.
     Но Наталья задушевно не согласилась с ним, подруги постояли, посидели
минут десять и ушли.
     - Не суетись так, дедуля, - всплакнула она. - Тишина должна быть в
доме, в конце концов. Из уважения к покойнице. Ведь сестра она мне родная...
Хам.
     Василек обиделся и ушел. Наталья вышла в туалет. Внезапно дверь тихо
приоткрылась, и в комнату влез, слегка постанывая, младенец Никифор. Он
тихонько подошел к ложу Екатерины Петровны. Старушка скорбно вытянула руку
из гроба и ласково потрепала его по щеке. Никифор не удивился - для него и
так мир был как плохая сказка. Он изумился бы скорее, если б рука не
протянулась. Но он пожалел старушку, думая, что жалеть надо даже пенек.
Покойница пожала на прощание его слабенькую ручку. Глаза младенца
засветились. Он что-то прошептал, но старушка ничего не поняла.
     Наталья, возвращаясь из клозета, встретила его уже в коридоре.
     - Что ты тут шляешься без отца, без матери, кретин! - набросилась она
на ребенка. - Ты что, к мертвой заходил? Отвечай, заходил ли к мертвой?
Никифор посмотрел в сторону, и Наталья Петровна решила почему-то, что
он полоумный.
     - Колдун, сумасшедший ребенок и покойница - вот жильцы нашего дома, -
взвизгнула она. - Хватит уже, хватит! Пшел домой, маленький!
Никифор никому не рассказал о своем свидании. Он незаметно не раз
приходил и в последующие дни к ложу полумертвой, и веки Катеринушки
подрагивали, но она уже не открывала глаз, а только не шурша высовывала
желтую руку из гроба и трепала ею младенца по щеке и всегда пожимала ему
ручку на прощание. Младенец взрослел, но по-особому. Только как-то отяжелела
его голова. А лицо "покойницы" во время его посещения светлело.
     В остальном Катеринушка ничем не выдавала себя, не болтала уже о
пустяках с сестрою и братом, а молчала и молчала, уходя в непонятную тишину.
Никаких мыслей уже не было в ее душе, словно душа ее провалилась в пустоту.
     И было ей холодно и покойно.
     Настало время похорон. Сначала повезли в церковь.
Василек старался держать крышку гроба в стороне - чтоб не спугнуть
старушку. Но никто не обращал на детали внимания - да и народу никого почти.
Только одна девица, пришедшая неизвестно откуда, твердила, что все -
обман, и тем перепугала родственников.
     Но потом оказалось, что она имела в виду общий обман во Вселенной, а не
Екатеринушку. Сама же старушонка оставалась смирная, даже как-то чересчур,
во своем гробу.
     "Подохла она, что ли? - вертелось в уме Мити. - Ну хоть бы вякнула
что-нибудь, дала знать, что жива, а то совсем голова кругом идет. Не
поймешь, кто живой, а кто мертвый. И ведь всегда была такой стервой".
     В церкви все сначала шло как надо. Но потом произошла нехорошая
заминка. Батюшка прочитал положенные молитвы, но в какое-то мгновение вдруг
увидел, что покойница неожиданно открыла один глаз, а потом быстро закрыла
его, словно испугавшись.
     Он подумал, что ему почудилось. Но спустя минуты три он заметил, что
покойница опять открыла глаз и подмигнула - кому, непонятно.
Батюшка решил, что его смущают бесы. Он был так смирен, что не мог в
чем-либо сомневаться.
      Довольно опасно было целовать лжепокойницу, самозванку, можно сказать,
и вообще прикасаться к ней при окончательном прощании. Митя ловко увильнул
от этого, Василек приложился, а Наталья ухитрилась даже шепнуть в ухо
сестрице: "Терпи, Катеринушка, терпи!" У старушки не дрогнул ни один мускул
на почерневшем лице. Остальных - а было их-то всего трое, включая странную
девицу, не допустили уговором до Катерининого лица.
      "Она ведь брезгливая была, - опасаясь, думал дед Василек. - Чужой
полезет лизнуть, она еще плюнет ему в харю. То-то будет скандал".
Далее все пошло как по маслу. Провожающие двинулись к кладбищу на
потрепанном автобусе. Василек суетливо побаивался момента, когда неизбежно
надо будет закрыть гроб крышкою. Но Наталья Петровна шепнула ему, что-де они
с Митей еще в квартире отрепетировали этот момент. И действительно, на
похоронах все сошло с рук, старушка не вздрогнула, не завопила, а из
осторожности Василек незаметно оставил ей щелку, чтоб старушка совсем не
задохнулась.
     - Как бы чего не вышло раньше времени, - шептал Наталье дедок. - Вдруг
она не захочет, если начнет задыхаться. Уж когда будут забивать гроб, у
могилы, - это недолго и надежней как-то. Тут уж не повернешь назад.
- Помолчал бы, - оборвала его заплаканная Наталья. - Помолился бы лучше
о ее душе.
     Стояла осень, уже выпал ранний снег, и на кладбище было одиноко и
прохладно. Дул ветер, и деревья, качаясь, словно прощались с людьми. За
деревьями виднелась бесконечная даль - но уже не даль кладбища, а иная,
бескрайняя, русская, завораживающая и зовущая в отдаленно-вечную, еще никому
не открытую жизнь.
     Процессия вяло подходила к концу. "Умерла уже Катерина или нет?" -
робко думала Наталья, пока шли к могиле. По крайней мере, гроб молчал.
Но нервному Васильку казалось, что крышка гроба вот-вот приоткроется и
старушка оттудова неистово завопит. Но все было тихо.
     Гроб поставили на краю могилы. Пора было забивать крышку.
     - Критический момент, - шепнул Василек. - Вдруг она не выдержит?
     - Да уснула она уже, уснула, - ответил полупьяный Митя.
     Крышку забивали так, что у Натальи и Василька стало дурно с сердцем.
"Каково-то ей, - подумала Наталья, - бедная, бедная... И меня так же
забьют". Неожиданно для себя она вдруг прильнула к гробу. И тогда ей
почудилось, что из гроба доносятся проклятья. Страшные, грозные, но не ей, а
всему миру. Наталья отпрянула.
     - Ты ничего не слышал? - шепнула она деду.
     - Не сходи с ума-то! - прошипел Василек. - Она уже задохнулась. Кругом
одна тишина. Мышь бы пробежала, и то слышно.
     - Отмучилась, несчастная, - заплакала Наталья. - Как страдала от
всего!.. А нам еще мучиться.
     - Не скули, - оборвал Василек.
     Дунул дикий порыв ветра, потом еще и еще. Показалось, что он вот-вот
сбросит гроб в могилу. Но гроб спокойно опустили туда могильщики, и
посыпалась мать-земля в яму, стуча о гроб. Словно кто-то бился в него как в
забитую дверь...
     Душа Катерины отделилась от тела. Сознание - уже иное - возвращалось к
ней. Но она ничего не понимала: ни того, что теперь, после смерти,
происходит с ней, ни того, что было вокруг...
     Великий Дух приближался к Земле. В своем вихре - в одно из мгновений -
он увидел маленькую, влекомую Бездной, никем не замеченную мушку - душу
Катерины, и поманил ее. Она пошла на зов.


Партнеры

Поэтический альманах «45-я параллель»