Ольгa Радзивилл
Первые рассказы были опубликованы в журнале «Наш современник» и переведены на многие языки мира. Повесть «Вилась веревочка» была переиздана десятками издательств и журналов в нашей стране и за рубежом.
БЕЗ ЛЮБВИ ВОЙНЫ НЕ ВЫИГРАТЬ
Тогда казалось, что они оба крепко прихворнули на голову. Ладно бы, поодиночке, но прикатить вдвоем за совместным счастьем?! Без жилья, без денег, да еще и, страшно сказать, с белорусским гражданством! Это же Москва! Какая любовь?!
Её можно было понять: двадцать пять лет, после института уже успела помыкать долю в иных землях, где-то в скандинавских странах. Но ему – сороковой! В Минске осталась семья, добропорядочная жена, встречавшая его из командировок любимыми пышными пирогами. Там двое почти взрослых сыновей! Рабо-ота! Не при советской власти живем! Хотя и тогда, в начале восьмидесятых, он выбрал Беларусьфильм именно потому, что получил предложение сразу самостоятельно снимать кино. И когда его сокурсники, цеплявшиеся за столицу, ещё подносили мастерам камеры, Бибиков намотал уже с дюжину лент. Стал признанным, просто первым. Бибиковым! Но это там, в их беловежском синема.
Они сошли с платформы подмосковной электрички и зашагали по узкой снежной тропе, как-то умудряясь помещаться рядом, плечо в плечо. Он сиял, как заяц, во весь свой редкозубый рот. В осенней белой куртке и кепочке типа «бейсболка». Моложавый, тонконосый, с черной полосой усов. Красивый. Она, как белка из дупла, прямо глядела из окуляра капюшона тяжелой дубленки, напоминающей северный чум. И светлая прядь смелой стрелой из-под крова выбивалась наружу.
Какие проблемы? Он лауреат, номинант, его клипы крутят по московским каналам, чуть не вся киношная элита – приятели. Да он просто-напросто имеет конкретное предложение от одного нового рекламного агентства. «Чипполлино» - её основатель когда-то в детстве сыграл в кино Чипполлино, с той поры его так и называли, так он и агентство своё наименовал. И Бибикову, извините, Чипполлино такие бабки пообещал, которые в этой совковой Беларуси, у «батьки», даже не приснятся. Ну, а уж свою избранницу сердца своего, Алю, - он как-нибудь обеспечит. Она у него в королевах будет!
Молодых и встречал представитель этой элиты. Лауреат Государственной премии СССР. Известный кинорежиссер на хлеб себе ныне, правда, зарабатывал очень достойным трудом – охранником автостоянки. Омоновская пятнистиая униформа сидела на нем как влитая. Бибиков нашёл, что такую униформу на съемочной площадке нужно выдавать всем режиссерам. И обязательно ещё дубинку в руки. Тогда шедевры можно выбивать, как ковры. А старый приятель в свою очередь своим профессиональным взглядом – теперь уже не только режиссерским, но и омоновским - вычленил из пространства характерный кадр: две тощие сумки в руках приезжих. Неужели с такой поклажей «навсегда»? Лауреат знал Бибикова! Когда-то они вместе работали на картине, и приходилось удивляться как внешне замкнутый и скрупулезно исполнительный Бибиков, тихий сапой, одну актрисочку приветил, другая к нему, зрительница, по уши влюблённая, откуда-то прилетела! Темнило.
Было ясно: прихватил разлюбезный Володя Бибиков по дороге молодую попутчицу. Ну, не мог же он в шесть утра сообщить, что прибудет на случку. Вот и нес по телефону про «любовь» и «новую жизнь» - для полноты бытия. Да не хай оно и будет!
С добродушной укоризной, покачивая головой, мол, нет тебе, парень, удержу, все охота и охота, режиссер и приветствовал Владимира. Но перед ним был уже не его бывший оператор и даже не старый приятель, а какой-то новоявленный глашатай любви.
- Что движет солнце и светила? – с широким жестом смеялся Бибиков, цитируя мрачного средневекового поэта.
- И омоновец-режиссер, конечно, соглашался, да, мол, она, матушка. Любовь. Или точнее, «любоу», как особенно трогательно и душевно это слово ровно выкатывалось из уст обеларусевшегося Бибикова.
Поселились они с шиком. Всего в трех километрах, через лес пешим ходом, от станции, в садовом огородничестве, на даче лауреата. Не отапливаемой. Но декабрь выдался теплым, в радиусе полутора метров от масляного электрообогревателя пахло живым духом. А под стеганым ватным одеялом вдвоем ждал просто жгучий Эквадор! Аля, сняв свои тяжелые доспехи, обнаружила гладь и румянец щек, дивный просветленный лоб и осанку. Что-то скандинавское, действительно, от белых льдов и утесов было в её облике. Хотя лауреат знал, что они там, в европах, северных или южных, ищут, наши дивы. Но не могла ни быть прекрасной молодая девушка среди двух, мягко сказать, зрелых мужчин. Тем более, что скоро к ним присоединился третий, седовласый и седобородый комендант-охранник садового городничества Гиви.
Перед самым важным назревшим тостом Бибиков сделал жест рукой и медленно достал из маленькой наплечной сумки уродливый камень. Это был амулет. Священный. Дырявый насквозь камень - куриный бог – на людской обзор он выставил впервые. До сего мгновения Володя показывал его только Але, только ей доверял тайну сердца своего! Но пришло время. Пробил час. Ибо оно, чудо, свершилось. И потому как Бибиков смотрел на девушку, было ясно, где оно, это воплощенное чудо.
Бибиков держал амулет над столом, над всеми, будто известный романтический герой, вырвавший своё сердце, чтобы осветить путь людям.
С этим камнем он был неразлучен с восьмого класса. Его подарила одна девочка – редчайшей красоты создание! Никогда после, хотя, казалось бы, жизнь шла в мире кино, где красавиц хоть разбавляй, подобной встретить так и не довелось! Ну, кроме Али, разумеется, красы ненаглядной! У Бибикова получалось «ненахлядной»: звучало тепло и очень убедительно. Девушка засмеялась, отмахнувшись, и Бибиков лихо чмокнул её в щечку. Она уже слышала этот рассказ, но смотрела с интересом, предвкушая общее впечатление и, что примечательно, не ревнуя своего мужчину к тому, прошлому, а как бы вместе с ним любя его.
- Вот мы с тобой Достоевского снимали, друх ты мой дорохой - обратился оператор к режиссеру: – И все ты правильно делал. Ты умный. Ты про страсть снимал и страдание. И актриса у нас ихрала Настасью Филипповну хорошая. Замечательно ихрала! А я все думал: а чехо это так вокрух неё все мужики-то вьются? С ума сходят. Понятно, страсть, характер! Только вспомнил я ту девочку, из восьмого класса. Как на неё все мальчишки смотрели! Какая у неё власть над всеми нами была! Ну, какая там страсть, дети ведь еще, считай? Какое страдание? А была она просто красивая! Просто по настоящему красивая, друх ты мой дорохой.
Она появилась в восьмом классе, через неделю после начала занятий. Привел её, как водилось, директор: все ученики были детьми военных, поэтому «новенькие» здесь никого не удивляли. До сего момента. Девочка рядом с вполне реальным директором казалась парившей в воздухе, за пределами класса, черной доски. Голову она держала вполоборота, у плеча, и рука была отведена, как крыло, чтобы взвиваться выше и выше. И гулким эхом, откуда-то оттуда, издалека, из её полёта прозвучал голос директора: «Таня у нас мастер спорта по художественной гимнастике». Это почему-то совершенно парализовало Бибикова, прибило, отбросив вниз, в бездну. А Таня так и оставалась существовать там, в выси, то, исчезая, то, возвращаясь с общероссийских или всесоюзных соревнований из городов с магическими для военчасти названиями: Москва, Тбилиси, Рига! Так он и помнил её: вновь и вновь появляющейся. И всякий раз, внезапно, словно из воздуха, лёгкая, скользящая. И тотчас вокруг, в классе, всё полнилось радостью, счастьем, движением, и мальчишки, как оловянные солдатики, ходили за ней чуть не строем, с одинаково блаженными глупыми улыбками. Старались! В учебе, спорте. Улыбался ли Бибиков, или наоборот, бледнел и тускнел, он не знает, но тоска сушила так, что сам себе виделся тонким пожухшим листом. Черта перед ним вырастала в высоченную стену, не перебраться! А когда она уезжала, начиналась большая внутренняя работа: тогда-то и родилось это чёткое направление жизни – кино. Вот для чего ему нужна была слава! И, конечно же, он снимет Танюшу в кино! Но пока дальше того, чтобы поздним вечером придти к её дому, встать под деревом, против окна и, увидев за занавеской мелькнувшую тень, знакомый образ, шагать потом, не разбирая дороги, сдерживая слезы восторга и досады, - дальше этого дело не шло.
После завершения учебного года, перед экзаменами за восьмилетку, всем классом поехали на озеро. Тогда, тем более у детей военных, всё могло быть только целомудренным. Костер, чай, гитара. Там, на озере, мальчишки, как с ума посходили. Что уж испытывали остальные девчонки, но парни выделывались перед Татьяной как могли. Один разжигал огонь половинкой спичинки, хотя другая половинка тут же бросалась в костер за ненадобностью, второй чуть не до упаду поднимал камень, после чего рука болталась плетью, плавали наперегонки в холодной воде. У Бибикова был свой козырь: фотографии. Он с пятого класса занимался в киноклубе, его фотомонтажи выставлялись на областных смотрах. Он, конечно, уже снимал Таню: издали, из-под стола. Тайно. На озере у него был шанс блеснуть! Сделать художественные фотографии. Вот она прислонилась к березе, так, что ветер раздувает светло-русые волосы, вот – бредёт по воде в лучах солнца, а вот бежит по траве и быстро её перебирающие ноги смазываются в кадре, она получается словно многоножка, как и воспринималась летящая Танюша, бежала та или шла. Он же почти профессионал! Фотограф-художник! И он приготовился: у него, сына подполковника, был отличный по тем временам «ФЭД-2». Но полковничий сын достал невиданный тогда «поляроид». И словно фокусник стал добывать из его пасти делающиеся на глазах снимки. Никакие, дрянные. Пародии на фотографии. Но одноклассники, особенно девчонки, в том числе и Она, кружили вокруг, заглядывали в кадр, смеялись! И Бибиков пошёл умирать. За бугор, за холмик. И вытащил даже в сердцах там пленку, на которую что-то успел наснимать, и засветил её, пустив по ветру.
Но и этого показалось мало для полного мщения человечеству, которое меж прекрасным и лучшим выбирало подделку, ширпотреб. Он решил здесь, уединенно, за бугром, победить всех в дальности нырка. Разделся, зашёл в холодную, еще весеннюю воду, постоял, и погрузился с головой. Стылость пробирала, вкручивалась немотой, а он плыл рыбой, Ихтиандром, всё чаще перекатывая горлом сдавленный в груди воздух. Смерти он не хотел, он просто хотел больших мучений, чем его душевные страдания. Лишь потом, когда он лежал на берегу, и спазменно содрогался, выплевывая потоки воды, как брандспойт, и небесная пустота висела над ним, вот тут он испугался. Как страшно стало! Бибиков сначала разглядел того самого полковничьего сына, обладателя съемочной фикции, заслонившего пустоту. И таким большим тот показался, почти великаном. Хотя Бибиков помнил, что в строю на физкультуре этот парень стоял после него.
И вдруг прямо перед собой он увидел лицо Тани. Близко, близко, глаза в глаза! И её девичьи волосы свисали на плечи ему. Они были в замкнутом пространстве, как в объективе камеры, вдвоем. И лишь в следующий миг он сообразил, почему она с такой силой, резкими движениями, давит ему на грудь. Делает искусственное дыхание. Своими ладонями! Лицо её стало приближаться, и он ясно почувствовал, как губы Танюши! коснулись, соединились, влипли в его губы. «Ха»! - выдохнула она. «Ах»!- содрогнулся он. Сидел и смотрел, понимая, что поторопился, что надо бы полежать, подождать. Раздался чей-то смешок. Одинокий.
Весь класс стоял вокруг, все смотрели – с перепугом, радостью. И оторопью. Оторопью не потому, что одноклассник чуть не отдал Богу душу, а потому, что Таня – губы в губы, так запросто. Оно, конечно, искусственное дыхание, но это же ни абы кто, это она, их кумир, их общая любовь!
Может быть, Бибиков ещё бы сообразил, что делать дальше. Но увидел, как бы отдельным кадром, свои ноги. Белые и худые, безжизненные, как у мертвеца, ноги на земле. Вскочил и, как придурок, стал торопливо натягивать штаны. Крутясь юлой под смех народа.
Засвеченная матовая лента фотопленки под дуновение ветра прокатилась по берегу перекати-полем, длинной змеюкой обвила тонкие, поджарые щиколотки Танюши, и вновь заскользила по земле, расплетаясь в долгую дорогу.
После экзаменов Татьяна переехала жить в город Ригу, где ей, как с удивлением и почтением говорили взрослые, пятнадцатилетней школьнице спортивное общество «Даугава» предоставило отдельную квартиру и создало специальные условия для занятий. Перед отъездом они с Бибиковым сходили вместе в кино, попав на фильм с символическим для такого случая названием «Бег». И когда командующий белой армией генерал Хлудов, громадными глазами выжигающе глядя с экрана, пробормотал, как в бреду, что нужна любовь, без любви войны не выиграть, - Бибиков осмелел и сплел свой мизинец с её пальчиком. Таня ответила ему взаимным, резким, до боли, пожатием. Он повернулся к ней в порыве, чуть не привизгнув от восторга, и вдруг увидел, что она не смотрит на него. Она словно и не с ним. А там, впереди, то ли в кино, то ли еще где-то, в неведомом далеке. Как и этот иступленный Хлудов, который, как стало ясно, совсем другой любви желал - любви народной, необходимой ему, главнокомандующему, чтобы побеждать. На прощание Таня подарила камень, найденный на озере в тот день, когда сомкнулись их губы. Куринный бог.
- Это камень любви, - сказала она. – Храни его. Он тебе обязательно принесёт счастье.
Обещала написать. Но так Бибиков и не дождался от неё весточки. Даже когда узнал адрес, обратившись в справочное бюро города Риги, написал ей, не получил ответа. Просматривал спортивные колонки в газетах, ловил соревнования по телевидению, но лишь один раз, мельком, увидел Таню в общем ряду среди участниц по командному первенству.
Только разрастались на дереве их приплюсованные имена, которые он в томительные минуты начертал перочинным ножом, стоя под её окном.
Под её окном побывал Бибиков и в городе Риге. Уже студентом, учась в Москве, купил железнодорожный плацкартный билет, и поехал за своей не случившейся судьбой. Нашел дом, квартиру, постоял у двери, целя пальцем, упрямо не желавшим соприкасаться с кнопкой звонка, спустился вниз по лестнице, с улицы высчитал окно. Стоял, ждал, делая вид, что он так, погулять вышел. Надеялся, что она выйдет, выбежит из подъезда, и тогда он пойдет непринужденно, как бы случайно, невзначай, и Таня увидит его, и воскликнет, и всплеснёт руками! И дождался: её тень мелькнула за шторой! Мелькнула, улетучившись косым крылом, и будущий именитый кинооператор пошёл, обожженный приливом любви, захлебываясь от восторга. Так и возвращался обратно, на третьей полке общего вагона, между небом и землей. В институтские годы, даже на последнем курсе, Бибиков еще не раз летал – это неважно, поездом или самолетом, он все равно – летал в Ригу, под её окно.
Камень он хранил. Держал у сердца, когда сдавал выпускные экзамены на аттестат зрелости. Поступал в институт, прижимая рукой: и ведь был единственным на курсе, кто поступил во ВГИК, на операторский, сразу после школы, не имея опыта и стажа! Шёл на распределение – и сразу же получил самостоятельные съемки!
В камень нельзя было не верить! Во времена, когда и в России, и в Белоруссии рухнул кинематограф, и казалось, что уж его никогда больше и не будет, Бибиков стал зарабатывать, как на ту пору чуть ли не все здоровые мужчины в Минске, перегоном машин. Покупали в западной Европе, продавали на местном рынке, благо тогда ещё «растаможка» позволяла покупать в Белоруссии россиянам, спрос был. Камень во всех скитаниях по европейским дорогам сопровождал Бибикова и спасал. Всего лишь один раз он его забыл дома. Гнали с приятелем две машины из Бельгии. Переехали польскую границу, по дороге на Гродно. Все опасное, казалось, позади. Дома! А там, сразу за полосой границы, прежде была площадка таможни. Они и остановились – приятелю захотелось перекусить в кафе, горяченького. Парень двухметровый, здоровый, бывший спортсмен: с таким, думалось, никакой рэкет не страшен. Он зашёл в кафе, а Бибиков остался в машине, придремал. Вдруг – что-то колет в бок. Открыл глаза – шкафообразные парни. И нож под рёбра упирается. Вывели Бибикова, забрали документы на машину, привязали к дереву. Часа два он отвязывался, хорошо, волков не было, не съели. Машин на площадке - ни его, ни приятеля, конечно, нет. А самого приятеля нашёл в пустом и заброшенном «кафе» - прикованным к батарее. Оказалось, что таможню перенесли, и они остановились на освоенной бандитами площадке! У Бибикова после этих испытаний открылась язва, и ему пришлось оставить «прибыльный» бизнес. Нет худа, без добра. Опять же, зажав в руке камень, пошел в рекламное агентство, где тогда подвязывались не умеющие снимать, но ушлые парнишки. Взяли на один сюжет для испытания: это же разное умение - видео и кино. Но камень – Куриный бог – был теперь всегда при нём.
Дырявый уродец, казалось, и в самом деле засиял под общими взорами. Камень ли это? Или оплавившееся там, на озере, девичье сердце? Зов его, поманивший стареющего юношу в иную долю?
Только Гиви мог не побояться, что камень обожжет. Седовласый горец, чуть выпятив вперед плечи и встав вполоборота, бережно взял бибиковский амулет подушечками пальцев, внимательно посмотрел, пронёс по дуге и, сверкнув глубоко посажеными глазами, царственно поднял ввысь:
- За любовъ! – твердил он звук на конце слова.
Главное, в их первом совместном обиталище – в этом сарае! - был телефон. Спаренный, правда, с будкой охраны, где горным орлом восседал кавказец. Рядом с будкой фаллическим символом стоял его экскаватор с лихо задранным ковшом. Гиви приехал на нём из Грузии, гнал девять суток. Но за это время лопнула по трещинам страна, и в столице своей великой родины он оказался чужеземцем. Ещё девять - грузинский специалист, путаясь с танками, ездил на экскаваторе по Москве в поисках организации, в которую был направлен и которая, видимо, провалилась в образовавшуюся расщелину. Бог весть, где мыкал бы долю дичавший на столичных улицах грузин со своим верным другом экскаватором, если бы добрая русская женщина, продавец с подмосковной станции, не указала ему путь в садовое огородничество. Гиви, во-апреки резолюции его известного соплеменника о том, что не-э заменимых людей нет, в поселке киношников стал и охранником, и слесарем, и электриком, и комендантом, зная всё обо всём, но главное, каждому он умудрялся быть личным другом.
Бибиков сразу принялся названивать.
- У тэлефона, - на отзвон набора поднимал трубку бдительный Гиви.
- Да это я, Хиви, - сообщал ему Бибиков.
А когда раздавался звонок, может быть, очень важный, судьбоносный, нужно было опередить Гиви, ибо уже не раз случалось, как человек на другом конце провода тотчас бросал трубку, услышав сипловатое и глухое: «У тэлефона».
Если бы кто-то мог заподозрить, что отвечающий на другом конце провода абрек лишь на мгновение отрывается от книги, продолжая жить страстями и мыслями мировой классической литературы! Кинематографисты, сплошь занятые съемками клипов или модных телесериалов, свозили на свои дачки старые тома, а то и выбрасывали на помойку целые собрания сочинений, как бы освобождаясь от былых предубеждений, а Гиви, по малообразованности уважая ученость, собирал книги и читал. Любил именно собрания сочинений: взял Толстого – и от корки до корки. Узнал, что режиссёр занимался Достоевским – и самым подробнейшим образом…
«Чипполлино» Бибиков просто атаковал звонками - длинные гудки! Знакомые по кино и телевидению тоже оказывались неуловимыми: одни были в отъезде, других захватывал у порога, и те спешили, а третьи, узнавая, что Бибиков приехал покорять столицу, многозначительно, после качаловской паузы произносили: «Ну, звони…» И пропадали. Друзья, старые приятели, с которыми просто хотелось встретиться, разделить собственное счастье, никак не могли собраться, состыковаться, чтобы вместе отпраздновать новую жизнь. Приходилось довольствоваться «застольем по телефону», чокаясь взаимно рюмками о трубку.
Праздник ни мог не состояться! Деньги у Бибикова на первое время заначены были, и мангал из белого кирпича на садовом участке дымил ежевечерне, изобилуя шашлычным разнообразием: из шейки, из ляжки, из ребрышек. Шашлык из ребрышек у Гиви особенно получался: был сахарным. На запах и костно-хрящевое изобилие сбегались окружные собаки, благодарно виляя хвостами. Подтягивались ближе к закату молдаванин Ваня, улыбчивый красивый парень, строивший неподалеку коттеджи богатым людям, и его жена, страшная и похожая на обрубок, плотоядно цепляющаяся в каждого мужика. Вспоминали советскую власть, пили за дружбу народов, и такое же разноголосое и разноязычное начиналось пение – выпевание своего, родного, сердечного. Гиви, неожиданно гулко, горным эхом, бьющим крыльями гордым орлом, скакуном, промчавшимся над пропастью, посылал скорбный звук в свободные небеса. Молдаване, как вином, песней веселили кровь, и бежал в их голосах, играя по ложбинам, отжатый виноградный сок, и подсолнечное масло текло рекой, и Ванина жена делалась соблазнительной, коварно зазывая бедром, начинающимся из подмышки. Бибиков тоже, приподняв брови и сомкнув кольцами указательные и большие пальцы обеих рук, тихонечко, как бы смакуя каждое слово, запевал:
На тот большак, на перекресток
Уже не надо больше мне спешить
Ясно было, почему Бибикову не надо спешить на большак. Вот она, любовь-то, чего еще искать. Взоры обращались на ту единственную, ради которой их новый друг - великий человек! - со всеми вместе здесь с ними и принимал страдание.
Тут уж вся цветистая компания слагалась в единый букет:
Жить без любви, быть может, просто,
Но как на свете без любви прожить?
Аля не подпевала. Отводила челу с белого лба и улыбалась.
Гиви тонко чувствовал минуту, неторопливо, почти магически доставал записную книжку, нацеплял очки, и почтительно обращался к аудитории:
- «Отцы и учитэли, мислю: «что есть ад?», - при чтении у Гиви несколько сглаживался акцент. - Рассуждаю так: «Страданые о том, что нэльзя уже болэе любитъ». Да-астоевскый! В тюрьмэ сидел, без ж-женщин долго бил, па-нимал, кацо!
У Бибикова проступали слёзы умиления. Как он любил их всех, понявших и разделивших с ним счастье его! Радость-то ведь, в самом деле, небывалая - встретить свою женщину! Наезжавшему изредка режиссеру стало понятно: это у него всерьез. Только не ясно: зачем? Бибиков принадлежал к тем мужчинам, которые, что называется, упустили молодость. Из прилежания ли к учебе и труду, из стыдливости, хотя одно сопутствует другому - не добрали. Именинно такие, хорошо воспитанные юноши рано женятся, чувствуя моральную ответственность за свершившийся вдруг факт. Но из них же, когда окрепнет шаг и появится твердая жизненная поступь, получаются ненасытные плотоядные ходоки и необузданные распутники. Ах, заглянуть бы в отрочество Дон Жуана: наверняка открылся бы нам робкий застенчивый и при этом крайне чувственный мальчик.
Женился Бибиков сразу после института. Но – профессия, внешность! У него были все основания, чтобы в определенном смысле успокоиться. Хорошая жена, любовницы на выбор. Что ещё нужно человеку? Захотел чемпионку мира по гимнастике, легенду советского спорта, так она к нему потом из Америки прилетала! И сюда, на садовый участок уже звонила. Узнала телефон! Плакалась, что разменяла последний миллион на счету, чтобы поддержать работу своей школы. И безработный Бибиков, дыша зимними парами в не отапливаемом сарае, через океан утешал женщину. Обещал помочь деньгами. Как только станет олигархом.
- Что тебе миллионы? – сложил Бибиков щепоткой перста. – Тебя наро-од в России лю-юбит! Дня два назад показывали твои выступления по телевизору: молдаване смотрели, грузин, белоруска – все-е лю-юбят!
Случившийся здесь лауреат Государственной премии, зная теперь историю с камнем, иначе растолковал для себя эту его романтическую привязанность: известная гимнастка – именно гимнастка! - призвана была восполнить всё ту же юношескую нереализованность. Но зачем Бибикову эта «новая жизнь»? Почему Аля? Наконец, если уж так приспичило, ну, сними там, в Минске, квартиру, начни, попробуй. Можно было пока вообще не уходить из семьи, а как бы отправиться в длительную командировку.
Сам режиссер уже лет двадцать жил между Москвой и подмосковным Сергиевым Посадом, с заездом на дачу, откуда звонил жене, сообщал, для порядка, что добрался, и ехал дальше. В Москве – была семья, основа. А в Сергееве Посаде – он даже в мыслях не хотел говорить слово «любовница», - что же это за любовница, с двадцатилетним-то стажем? Там другая жизнь. И не только потому, что другая женщина – иной житейский уклад, ритм старинного небольшого городка с удивительной храмовой архитектурой, культурой, люди, общение. И это захватывание двух жизней он и ставил себе в заслугу. Хотя тоже, было, чуть не наломал дров, всё не порушил. Ну, ушёл бы из семьи, и была бы сейчас другая семья, из которой тоже требовалось куда-то, изредка, уходить. Жена оказалось мудра хоть в этом: сделала вид, что ничего не замечает, а значит, и ничего не происходит, и никогда не перезванивала на дачу, дабы проверить, там ли он. Дома – он как бы скапливал силы. Вынашивал думы, пытаясь делиться замыслами с женой, хорошо зная, что она будет кивать головой, всем видом изображать внимание, всё заранее одобряя, а, по существу, ничего не слыша, или не понимая. В принципе, это раздражение, которое накапливалось у него дома, чувство глубочайшего одиночества, тоже стимулировало творчество. Он ехал в Сергиев Посад, по пути формулируя то, о чём размышлялось. И не столь важно, ложился он в постель со своей женщиной, или не ложился, - это всё акт его внутренней жизни. Ибо та – умеет слышать, и точно – точнее, чем он сам, - чувствовать его правду, его истинный голос. Но и это – кончалось. Нельзя же бесконечно выговариваться, как и заниматься любовью. И он ехал обратно, отдохновенный, настраиваясь на дела, собираясь для воплощения того, что там, с женщиной, умеющей слышать и любить, рождалось само собой. Путь – туда, в предвкушении свидания, и обратно, в сосредоточении на действительность, может быть, и стал для него самым нужным, истинным, исполненным так необходимого чувства ожидания того, что там, впереди.
А лететь куда-то под зловещим словом «навсегда», да ещё с дыму – с угару?!
«Чипполлино» отозвался. Ничего, кроме слез, эта «луковиц» не сулила. Другие варианты лопались, как мыльные пузыри, или откладывались куда-то на посмертные сроки. Однажды раздался долгожданный звонок с телевидения. Сообщили: «Программа «Жди меня». У Бибикова сердце захолонуло: ну, наконец-то! Видно, кто-то из знакомых порекомендовал. Но спросили какого-то Георгия, из фамилии Бибиков успел разобрать «…швили». Может, есть в поселке, решил Бибиков, кто-нибудь с такой фамилией, режиссер, оператор или сценарист? Стал расспрашивать. Выяснилось, искали Гиви. Тридцать лет назад, когда служил в армии, он дружил с девушкой, и вот теперь она разыскивала его через телепрограмму. Гиви теперь уже не всегда брал трубку, зная, как ждет звонка приятель, и Бибиков поспешил к сторожке, чтобы сообщить новость. Ему казалось, что это удивительное событие: тридцать лет женщина носила в себе любовь, и нашла любимого!
- Мой жена умэр, - ответил Гиви, спокойный, как утес. Хотя и стал вдруг путать мужской и женский род, чего прежде не замечалось. – Я его похоронил в Грузыи. Если бы он не умэр, я бы сюда нэ приэхал.
На передачу Гиви не пошёл. Это, по его понятию, нарушало память о жене. Но продавщицу из поселка на станции навещал, взяв на себя мужские хлопоты по её дому и приусадебному участку, да и заезжающих от скуки немолодых кинематографисток привечал, всех и каждую, оставляя довольными. Это, пояснял, «жь-жизнъ»! Во общем, ничего Бибикову не оставалось, как послушать добрых людей, и возвращаться восвояси. Не солоно хлебавши, так сказать. Погулял, парень, и будя.
Аля говорила с кем-то по телефону. С какими-то скандинавами на их скандинавском языке, похожем на ломающиеся льды. Она ещё и английским свободно владела. Что ж, за её плечами школа с золотой медалью, институт с красным дипломом и колледж, который она окончила, завоевав какие-то гранды, в этой их ледяной Скандинавии. Потом Аля надела свой чум, и пошла. За три километра через лес до станции. А там рукой подать, минут сорок – и вокзал, Москва. Если минуешь милиционеров, которые особенно любят хватать приезжих девчонок и уводить в свои дальние катакомбы под предлогом отсутствия регистрации, то и вовсе замечательно!
Так она и стала хаживать. Рано утречком, по холодку. Возвращалась за поздно. Шашлык по вечерам к той поре Бибикову так надоел, что казалось, куски жареного мяса вываливались из глаз. Аля теперь его потчевала более изысканными кушаньями: семгой, копчёным палтусом, креветками и крабами, после которых сразу тянуло под слой тёплых стеганых одеял, к жаркому телу. Она трудилась в совместном предприятии по торговле морепродуктами, и уже через пару, другую недель её, владеющую языком страны-партнера, как родным, немногословную, организованную сделали начальником. Положили приличную зарплату. Одной бы ей – за глаза, но у неё на шее был любимый мужчина, привыкший сладко выпить и вкусно закусить.
Бибиков намозолил палец, накручивая колесико телефона. Тщетно. Как в пустоту. «Чипполлино» просто хотелось пустить под шинковку! Не нужен был никому в Москве номинант и лауреат. И как в насмешку, приходили сообщения о новых престижных наградах кинооператору Бибикову, за которые денег не давали и которые, как считалось, повышали его статус. И что ему делать с этим повышенным статусом?! На экране продолжали крутить снятые им соки, зубные пасты, и клип модной группы объявляли «хитом», но ему от этого – ни копеечки. Ну, ни копья!
Наедине со стареньким телевизором Бибиков впадал в отчаяние. В бесконечных теле-шоу говорилось о мужчинах, которые должны не только содержать свою женщину, но и уметь развлекать её! Быть богатеньким и веселеньким! И в сериалах богатые мужчины, обычно возвращающиеся из-за границы, осчастливливали здешних женщин. Его Аля теперь общалась с богатыми заграничными мужчинами. И сама она побывала в командировке в городе Осло. Её иногда подвозили на красивых лимузинах. Однажды подкатил целый эскорт.
- Кто это? – спросил Бибиков, уже не очень озадаченный.
- Рома, – ответила Аля так, будто он должен знать, кто такой Рома и других Ром не бывает.
Она назвала фамилию известного сверх богатого олигарха. Бибиков топал следом, посмеивался. Ждал, что она ему заявит давно назревшее: а на кой ты мне, дядя, такой хороший, нужен? Но Аля сказала:
- Один ты у меня, настоящий олигарх.
Ночью он проснулся оттого, что там, под слоеным покровом, после многотрудного дня, Аля прижималась к нему, гладила и шептала:
- Как я счастлива, что ты у меня есть!
Бибиков сносился в город Минск, пригнал старую, ещё отцовскую, «копейку». И стал «бомбить» по Москве. В основном ночами, потому что днями ждал звонка по телефону. «Олигарх Бибиков слушает», - отвечал он, заслышав голоса друзей. Несколько раз его всё-таки приглашали на съемки. Но это ни чуть не решало проблемы. Олигарх ночи напролет катал на «копейке» с белорусскими номерами, и к утру приносил смятые девальвирующиеся купюры.
Она уходила, не будя, не прося, чтоб мужчина добросил её до станции: отшагивала три километра.
Как-то, уже с весенней талостью, идущую после работы с сумками Алю, догнал на машине режиссер. И не сразу узнал её со спины: так округлились икры ног, как-то в кости раздалось тело. Он только что пережил встречу с бывшей женой Бибикова, похожей на дородную красивую белорусскую крестьянку. И теперь обе женщины виделись почти одинаковыми. Как они быстро, думалось ему, становятся бабами! И уж воистину, стоит ли менять?
Режиссер знал цену мужской дружбе, мужской солидарности, поэтому скрыл от жены Бибикова место нахождения её законного мужа. Но обещал с ним серьёзно поговорить, и обязан был это сделать. Аля сняла, несмотря на весну всё ту же дубленку, и отчетливо вырисовался под платьем округлый живот.
Они приехали сюда, когда она уже была беременна!
Постановщик Достоевского глубоко призадумался, закрыв покрепче рот. И неожиданно ощутил в себе нечто ущербное. Странно. Бибиков, который виделся мягкотелым и неопределенным, в жизни своей поступил решительным образом. А он, твердый и мужественный, всю жизнь размазывает тесто по кругу, так, по существу и, не положив хлеб в печь. Не начав жить ни там, ни тут. Он считал, что обладает иммунитетом к женщинам, к нему равнодушным – они его не волновали. Ему мало была нужна собственная любовь. Он ждал любви народной. И в женских глазах искал подтверждение этой грядущей всеобщей любви. Она вильнула хвостом, эта любовь, и оставила с носом. -Что движет солнце и светила?! – восклицал Бибиков, протягивая руки к своей единственной.
Аля продолжала расти по службе: скандинавские поставщики доверяли ей, владеющей их родным языком, основательной молодой красивой женщине, как своему человеку. Хозяин предприятия сделал её чуть ли ни заместителем. Но Але этого было мало! На предпоследнем месяце беременности она открыла свою фирму, не оставляя прежнее место. Бибиков собирался таксовать, ждал звонка: теперь он встречал Алю, ходить от станции ей стало тяжеловато. Однако жену, с которой продолжал состоять в гражданском браке, подвез какой-то викинг: она непривычно громогласно и радостно попрощалась с ним на их ухающем ледяном языке. У Бибикова провернулся внутри маховичок ревности. Не потому, что он её мог заподозрить в измене. Просто, когда тебе ничего не светит, а твоя возлюбленная улыбается мужчине, со щёк которого, кажется, сочится успешность и достаток, что-то начинает ныть там, под ложечкой. И вновь он ощущал себя юнцом, стоящим под деревом, не способным вышагнуть за тот радиус, в котором укрывают ветви. Жена приближалась, перевесившись назад, ступая по-лягушачьи. Заговорила возбужденно, как здорово разворачиваются дела: отлаживаются связи, конкретные договора. Бибиков смотрел на неё, и мысленно фокусировал в кадре, – так с ним всегда происходило, когда глаз отмечал что-то важное, - набухшей каплей чуть опустившийся живот.
Профессиональная зрительная память точно воспроизвела очертания вдруг скатившегося вниз живота первой жены, накануне родов. Хотя, казалось бы, тогда на это он не обращал внимания – это было как бы само собой разумеющимся, не мужского ума делом. Видимо, не дозрел. Аля под его взглядом погладила живот, и увела руку тыльной стороной ладони за поясницу.
- Что-то покалывало, когда ехала. Но не сильно.
Схватки начались ночью. Бибиков проснулся от сдавленных, скрытых стонов, и почувствовал рядом напряженное и, как показалось, необыкновенно укрупнившееся тело жены. Аля, по обыкновению, проявляла волю и терпела.
-Не терпи, кричи! – вскочил он, вспомнив, как советовали роженицам врачи или медсестры в кино.
Первым движением было – везти Алю в роддом на машине. А если родит по дороге? К телефону!
Бибиков и сам снимал фильм, где по сюжету были роды. И теперь четко вспомнил, как «врач» методично повторял: «Дышите глубже, чаще, это ослабит потуги». Может быть, потом, в кадре, он произносил эти слова единожды, но сцена снималась с множеством дублей, и фраза в сознании осталась повторяющейся.
- Дыши глубже, чаще, это ослабит потуги, - проговорил он в том же методическом тоне, накручивая колесико телефона.
Безмолвная, как Скандинавия, Аля вдруг улыбнулась с некоторым недоумением и посмотрела, закатив зрачки в уголки глаз. На лице женщины с правильными славянскими чертами отчётливее проступила финно-угорская раскосинка. И такой сладкой жалостью обдало сердце Бибикова. Господи! Ведь сейчас должно произойти чудо! Высшее чудо из чудес! Родится ребенок! Человек! И это – их ребенок! От них сейчас появится на земле человек!
- …из Белоруссии, - уточнял женский голос по телефону, будто обвинял в смертных грехах.
- Да, но мы здесь…- дергался Бибиков с трубкой в руке, как веревочный человечек.
- Регистрация есть?
- У кого? У меня?
- У роженицы.
- У роженицы? У роженицы есть!
- Временная?
- Временная, да, временная.
- По какому адресу?
- Адресу? По какому адресу… Девушка, ну что вы, в самом деле, она же вот-вот родит, уже рожает! Мы же русские люди, мы здесь работаем. Я кинематографист, – воспарял Бибиков, - пасту «блендамет» по телевизору видели, это я снимал! Адрес? Наш адрес? Какой у нас адрес?!
- Па-асолок гынофонда! – вклинился голос сурового абрека.
- Какого ещё генофонда? Что вы паясничаете?!
- Кинофонда!!!
Бибков подпрыгнул и дальше, кажется, так и носился - над полом. Метнулся, чтобы послать Гиви на станцию встречать «Скорую», но тот уже был у порога: дал ему ключи от своей кормилицы «копейки», которую никогда, никому, ни при каких обстоятельствах не доверял. Память прокручивала киноленту, монтируя её из виденных фильмов, собственных съемок, из «выбора натуры», подспудно происходившего в нём постоянно, отбирала нужное. Оператор выгреб из шкафа свежие простыни. Стелил, а в его внутреннем кино женские налитые груди высились маковками колоколен, и буддийским дацаном линии согнутых в коленях ног переливались в купол живота. Жена, помогая ему, приподнималась, и в движении её тела он видел спину сплавившегося в океане кита, колыханье лесистого овального склона под набежавшим ветром. Кинокамеры не было. Рука сама подхватила фотоаппарат! Аля глазами одобрила его, потому, что она была женщиной, в любви рожающей от него, и понимала, что это не блажь и не прихоть, а его дело, он сам. В мученической улыбке Али, под вспышкой, вдруг мелькнула Джаконда с её вечной загадкой и такой простой разгадкой! Мона Лиза улыбнулась, и закатилась в свою вечность. Что-то ещё, более важное, чаровало его. Вот жена встряхнула головой, и её волосы разлетелись хребтами Тянь-Шаня, которые сверху, когда он их снимал, казались застывшими пенистыми морскими волнами. Женщина становилась самостоятельным земным материком.
Свет фар осветил окна. Он выскочил за дверь, хотя со «Скорой» должен приехать Гиви, который знал, куда войти. Но машина была легковой, прошла мимо, на дальнюю дачу. Он вернулся в жилище. Женщина, сдерживаясь, вскрикивала, вцеплялась в простыни, тянула их под себя. Он не знал, что и как делать, если жена вдруг родит до приезда врача. Но ясно увидел, как чьи-то умелые руки перехватывают ниткой пуповину в двух местах. Достал катушку ниток, «десятку», поставил «на попа», чтобы не потерять из виду. Взял ножницы, бритвенный прибор, подумав, протер всё одеколоном.
Он опустился на колени, будто в молитвенном обряде, какой свершали перед женскими обнаженными чреслами мужчины на древнем Востоке, предваряя акт любви. Ему доводилось снимать рождение света после долгой северной зимней ночи. Солнечное сияние узкой радугой, нимбом охватило землю от края до края, очерчивая толщу сизой полутьмы. И лишь в центре, на земном срезе, живым созданием полыхал красный шар с белой прогалиной в сердцевине. Тогда он забыл о съемках, хотелось оставить камеру, всё на свете, и бежать, уйти туда, в творящееся на глазах чудо, исчезнуть, сгореть или просквозить этот зримый стык реального и потустороннего, иного мира. Перед женщиной, ставшей материком, он также ощутил себя почти исчезнувшим. Раскинутые ноги были берегами, ложесна пристанью, а высокий живот – восходящим в северной ночи солнцем. То же чувство близости к таинству перехватывало дух. С той разницей, что красота северного восхода – его поразила! А чудо природы, бывшее его женщиной, готовящейся родить, - он любил. Любил, как мог любить он, Бибиков. И как он не мог любить. А что-то в нём, как приращённое, за него, сильнее его, любило.
С жалостью он состригал ровное золотистое поле, осторожно спускаясь в ложбинки и долы, почти не дыша: его руки имели сноровку к точной работе. Женщина помогала ему, силясь меньше двигаться, оставаться спокойной и ровной, какой и была от роду. И он успевал, подбадривая, шутить на тот счет, что если человека, бреющего бороды, называют брадобреем, то, как же тогда назвать его?
На самом деле, он никогда не мог назвать это женское сердечко так, как подростки запечатлевают на заборах свою зоологическую зрелость. Или как стали выражаться модные литераторы. Был, правда, у него такой период, на первом курсе, когда в столичной рафинированности он представил себя большим знатоком солдафонской культуры. Притопнуть, так сказать, решил сапогом! Матюгался, выпивал, запрокидывая стакан. Но потом приехал на каникулы в свой военгородок, оказался в компании матёрых «прапоров», послушал, как это выходит у них. Залихватски и запросто: так у них и жизнь бранная! И как рукой сняло.
Яблоко, от которого вкусил Адам, назвав это познанием добра и зла, дало красный сок, стало мироточить слезой. Он вскочил, взлетел, выбежал на улицу. Никого. Вернулся. Ножка. Крохотная ножка высунулась, как ветка из дупла. Почему ножка? Ведь они же должны головой?! Он посмотрел на Алю и, кажется, сказал ей об этом. И то ли услышал ответ, то ли сам вспомнил. Так бывает.
Раздался стук. Бибиков метнулся навстречу, распахнул дверь. Мужчина и женщина на пороге искали Гиви.
Бибков стал объяснять, что Гиви нет, и скоро должен быть, всё высматривая «Скорую», и этого самого Гиви, как возникла теперь уже в воображении ножка, и он на полуслове захлопнул дверь. Ножки не было!
Он завис, как стрекоза, на месте, ничего не понимая. И вновь обнаружил себя на крыльце, также зависшего в пространстве и бьющего невидимыми стрекозиными крылышками. Смотрел, будто надеялся взглядом высветить тьму и обнаружить желанную «Скорую». Но увидел перед собой тех же мужчину и женщину, которые опять кинулись ему объяснять, что без Гиви у них что-то не открывается. Бибиков догадался спросить, прокричал им навстречу, ни понимает ли кто-либо из них в медицине? Они были распалены, эти люди, и слепы. Им не терпелось открыть то, что не открывалось. Не дожидаясь ответа, Бибиков махнул рукой на этот художественный народ со способностью лишь к высоким материям. Две ножки, выглянув по колена, ждали его. Он не знал, что делать: что делает акушер при родах? Помочь? Потянуть за эти ножки? Или нельзя? Аля напрягалась, взором, мокрым лицом, всем существом обернувшись в себя, внутрь. Тельце выкатилось по пояс, и он даже понял, что это девочка. И вдруг ребенок будто выскользнул, вышел весь, как космонавт, на привязи, в открытый космос.
Он уже возликовал, чуть не подпрыгнув, но точно вспомнил: новорождённый младенец должен кричать. Девочка мочала. Лежала обездвиженной. Нужно приподнять за ноги и шлепнуть по попке, донеслось вновь из памяти. Он приподнял и шлепнул. Ничего не случилось. Всё было, как было. Только на пальцах осталась липкая вязь.
Змий в женских ложеснах поднял расплющенную голову, и усмехнулся, выпустив раздвоенный язык. Вот, мол, тебе и вся любовь твоя, бренный человек. Вечный раб Адам, привязанный к предмету своему, к змеиному логову. Он не хотел змия – он хотел яблока, маяка, солнца!
Его поманило как можно скорее перерезать пуповину: оставалась надежда, что тогда и раздастся крик. Он перехватил ниткой живую плоть, как это делали чьи-то руки в памяти, в двух местах, у самого корешка, и через вершок от животика ребёнка. Как перевязывать пуповину, память держала, но как её резать – этого кадра в голове не было. Он поднес ножницы с широко раздвинутым зёвом, сделал резкое смелое движение, чтобы перерезать разом, причиняя как можно меньше боли. Лезвия ножниц смяли, зажевали эту жилочку, связывавшую мать и дитя, и ему пришлось резать второй, третий раз, ожидая вскрика, вопля. Молчала дочь. Молчала мать. Они молчали, а он сидел рядом коровьей лепешкой. И лишь взвывала для чего-то натянувшаяся тонкая струна под его сердцем.
- Мертвый ребенок, - на пороге стояла медсестра, ничего не предпринимая, будто так и должно было быть. – Задохнулся в утробе. Долго выходил.
- Ну, что ж, мертвый, так мертвый, - произнесла роженица, словно из неё вышла душа, и остался только характер.
И Бибиков почувствовал, как что-то жуткое и облегчающее с тошнотой опустилось в нём, там, пониже сердца. Может, и вправду, судьба мудрее? Ей известно, что все их усилия напрасны? Нет жилья, прописки, они какие-то хреновые белорусы, у него нет работы, и не будет никогда!.. Какой ребенок?! Какая новая жизнь?! Как бы со стороны – глазами медсестры - он увидел жилище, в котором были они так счастливы. Обыкновенный бомжатник, и они – бомжи или бичи, как ни назови, и не равнодушие даже, а приговор прочитал во взгляде человека в белом халате: у них не должно быть будущего, им, сброду, так лучше.
В углу, под выцветшими потрескавшимися обоями и облупившимся потолком, на старом раздрызганном диване, в смятых окровавленных простынях полулежала его любимая женщина и крошечная неподвижная девочка. Дочь. Плод их любви.
«Без любви войны не выиграть», - всю жизнь он корил себя, что тогда, во время фильма «Бег», когда вплёл свой мизинец в персты прекрасной восьмиклассницы, не сжал их крепко накрепко, не удержал.
- Без любви войны не выиграть! – услышал Бибиков свой голос, как эхо минувшего. Медсестра вздрогнула, словно очнувшись.
- Что можно сделать?!
- Дэлат что можна, кацо?! – сверкнул глазами грузин.
- Можно попробовать искусственное дыхание.
- Искусствынный дыханый!
Бибиков присел, в страхе взял маленькие осклизлые маслянистые ручки и стал прижимать их к неподвижной грудке и разводить в стороны, прижимать и разводить… И как пронзило! Лицо девочки, глаза в глаза… Крохотные губы ребенка, его дочери, были под сгустками слизи и крови. Он преодолел миг брезгливости, склонился – губы в губы. И выдохнул:
- Ха.
- Ах, - вздохнула она.
И закричала!
- А-а-а-а-а!!!
На этом можно бы и закончить наше повествование, ибо, что может быть значительнее появившегося на свет человека и его первого земного «а-а»?! Но тогда не прозвучит тот вывод, ради которого оно и ведется. По прежним временам, можно было бы сказать, нравственный вывод. Но при новой жизни, упаси, Боже, даже так подумать! Никаких правил, стиля или, как опять же раньше говорили, лада – только как нам, индивидуумам, хочется, как котам каким или псам бездомным. Вывод это, конечно, атавизм. Но имеем мы право знать, что стало с непутёвым Бибиковым, его сильной Алей и маленькой их дочкой в этом непростом московском житие?
Прежде всего, разберемся с камнем. Пока Аля лежала с ребёнком в роддоме, - а её всё-таки в столичный роддом увезли, и по счастливой случайности, за неимением других мест, положили в отдельную «элитную» палату, в чём теперь можно углядеть перст судьбы, - так вот, пока женщина и новорождённая были в роддоме, мангал на даче у режиссера не угасал! Люди и собаки счастливо обитали вокруг, и вновь к звёздному небу горным эхом уносилась грузинская песнь, и пахучее растительной масло сочилось в песне с губ молдаван, и не надо было спешить на тот большак, на перекресток! Никому и в голову не приходило, что именно это время, конец теплого августа, войдет в историю России под зловещим словом «дефолт».
Тогда, в один из вечеров, Бибиков и завершил историю с камнем.
Год назад съемочная работа закинула его в город Ригу. И он, так любящий возвращаться в былое, нашёл знакомую улицу, квартиру. Палец на этот раз не дрогнул, и смело, даже с азартом и лихостью нажал кнопку звонка.
Таня так и не вышла замуж, не родила. Жила со старой матерью. Медальки – не так и много – красовались на стене, приколотые к ленте чемпиона. Они сидели рядом за бутылкой хорошего вина, говорили о былом и настоящем, но возможная общая судьба не отпускала их мыслей. Думала ли она о ней прежде? Жалела ли о том, чего не случилось? Вспоминала ли того юнца, у которого хватило смелости лишь на то, чтобы коснуться пальчиком её мизинца во время фильма «Бег»? Он искал в глазах своей вечной возлюбленной прежний огонёк, свечение, которое постоянно исходило откуда-то из глубины зрачков, а его взгляд непростительно замечал морщинки от ресниц, небольшие отёки под пронзительно беспокойными глазами. Бибиков торопился сказать, что она стала ещё красивее. Она закуривала, выпускала струей дым, смеялась. А он мучился одним простым вопросом: переспать с ней или не надо? Иначе этот вопрос выглядел так: исполнить то, о чём грезилось, мечталось, даже в зрелые уже годы томилось сердце, или оставить всё, как было? Он представил, как сейчас поцелует её, и они повалятся на диван. А потом он встанет и уйдет. Ведь он здесь не для того, чтобы решить судьбу. А для того, чтобы нагнать, как пытался нагнать минувшее с десятками женщин, войти в воды юности своей, и там, в своём непокинутом прошлом, чуть повернуть вектор поступков, стать более решительным и уверенным в себе, как обучился этому за жизнь. В женщине рядом вдруг зримо проступала та прежняя девочка-восьмиклассница, которая, отставив ручку в сторону, как крылышко, умела плавать по небесам, и опять исчезала под слитком похожих черт, за струёй дыма, ложилась пеплом, стряхнутым с сигареты.
Чья в том вина, что она так и не услышала слов его любви, не прочитала любовного уравнения, вырезанного им на сочащемся древесном теле? Его робость или её гордыня? Или нечто ещё? Недавно, навещая родителей, Бибиков заглянул к этому дереву: потеряв форму и поднявшись на стволе ввысь, потемнелая печать его любовных страданий до сих пор жива: «Таня + Володя». Первым – он поставил её имя! Но ведь были «Адам и Ева», а могло ли быть наоборот?
Теперь она проводила его до вокзала. Он поцеловал её на прощание в щеку, почувствовав, как она оробела под прикосновением его губ.
Вместе с камнем, подумалось ему, та удивительная девочка, спустившаяся с небес в их восьмой класс, отдала ему счастье сердца своего, легкую поступь в судьбе. Рука даже потянулась вернуть ей камень, как силу судьбы её. Но тотчас понял, что это было бы не более чем глупо, а то и обидно. Так и уезжал, с чувством вины и постыдной радости, что его ждала иная доля.
Сразу же, по возвращению в Минск, Бибиков встретил Алю: она тогда работала в газете и пришла взять у него, названного лучшим, интервью.
Камень, который сопутствовал Бибикову всю жизнь, куда-то исчез в дни больших торжеств по поводу рождения дочери. Сказать, что потерял – нельзя. Бибиков всегда носил его в наплечной сумочке, и если доставал, то сразу же укладывал обратно. Сумка цела, а камень – как улетучился! Видимо, пришла пора иной девочке найти амулет любви, одарить им другое влюбленное сердце? Может быть, на этот раз две судьбы соединятся?
Путеводной звездой теперь для Бибикова стала его дочка. Маня! Аля целыми днями работала. Её предприятие сразу же попало под дефолт. Дефолт сыграл на руку тем структурам, которые продавали товар за валюту: газ, нефть, – «трубе». Они получали валюту, которая подорожала в пять раз, а расплачивались здесь по рублевым ценам. Аля как раз наоборот, должна была расплачиваться подорожавшей валютой с чужеземцами поставщиками, здесь собирая дешевеющие рубли. Волна дефолта смывала более крупные фирмы по торговле морепродуктами. Но свершилось чудо: она, только начавшая, выстояла!
Весь последующий год Бибиков всё продолжал названивать, искать работу, но судьба его словно сберегала для Манютки. Кормил её из соски, готовил кашки, убирал желтенькие говны, баюкал, стирал пеленки. Благо, к той поре Аля зарабатывала достаточно, чтобы снять благоустроенную квартиру в городе, и была под рукой горячая вода. Он обрел иное счастье: стать и папой, и бабушкой, и няней, и первое священное слово «мама» дочка произнесла, улыбаясь ему, Бибикову.
И как только Манютка встала на ножки, пошла, и можно было уже доверить её няне, отдать в ясли, отвезти, наконец, родителям, будто по велению свыше, на Бибикова просто обрушились предложения! Он стал снимать! Клипы, разные теле-шоу, от «окон» до крыши или до ворот, что ни попадя, один за другим телесериалы – «говорящие головы», как выражался его шибко разборчивый друг-режиссёр. Тому удалось «пробить» сценарий, по его словам, на важнейшую тему современности, «раскол семнадцатого века», и он имел право подчёркивать свою моральную чистоту.
Впрочем, Бибикова он не осуждал. Наоборот, радовался и бесконечно поражался! На пути истины – то есть по дороге из Москвы в Сергиев Посад, с заездом на дачу, - по иному витку ходили его мысли. Он вдруг обнаружил, что в нём нет Бога. Жена, пусть через ушко семейного кольца, но Бога слышала. И всегда знала, что нужно детям, нужно ему в рамках квартиры: хотя это могло быть нашёптыванием сатаны. А он, полагая, что выше бытовых проблем, на самом деле никогда по настоящему не понимал, зачем он там, в семье. К любимой женщине он спешил, конечно же, в первую очередь натешиться плотью, как манило его насытиться с любой из девочек, стоящих вдоль дорог. Если бы воображение не рисовало те плотские сорные стоки, которые сливаются за один только день в эти живые ристалища чужой похоти. В женщине, ждущей его всегда, тоже, наверное, не было Бога. Она не знала, как жить. Но чувствовала Бога в нём. И знала, что ему делать, когда он выбирал или писал сценарий, снимал фильм. Он всё проверял на ней, и её чутьё не подвило. Правда, у него был дар – приближать людей, чувствующих Бога. Поэтому он никогда не пользовал актрис, а если во время долгих съёмок и справлял свою любовную нужду, то с костюмершами или парикмахерами, которые от него мало зависели и ничего с утра от него не ждали. Ну, не совсем, понятно, никогда - в сравнении с другими. Его считали «актёрским» режиссёром, и это было так. Он доверял актерскому решению. Получалось хорошо. Но не всегда, как должно.
Ну, не экскаваторщик же Гиви открыл для него в Достоевском величайшего женолюба! Гиви, в угоду увлечению режиссёра, надёргивал из классика фразы, почему-то всё исключительно о женщинах и любви. Режиссёр сначала посмеивался, грузин, он и в Подмосковье, грузин. И вдруг, не без помощи живого примера, Бибикова, выстроился иной ряд.
Русская литература «вышла» не из «шинели»! Что «шинель»? Общественное соответствие, мера престижа. Сегодня это может быть компьютер, автомобиль, завтра личная ракета, или что там ещё придумают. И разве по кунсткамере «Мертвых душ» страдали русские сердца?
Душа наша стронулась в путь, когда русский ум, произросший из матери-земли, предположил, что женщина может стать дороже отечества! Как гоголевский Андрий вскликнул: «Отчизна моя – ты!» - так и зачалась новая веха! И не потому ли Николай Васильевич во весь век так дичился женщин, что боялся в себе того, в чём откровенно признался любимый им Андрий: «И всё, что ни есть, продам, отдам, погублю за такую отчизну!» Гоголь оставался с Тарасом Бульбой, для которого родина была дороже родного сына.
Но тот, кто провозгласил, что все «вышли из шинели», утаил, что сам он, Федор Михайлович, вытек, разлился потоком, океаном из Андрия. Это его герой в «Братьях Карамазовых» - итоговом романе! - провозглашает: «Тут влюбится человек в какую-нибудь красоту, в тело женское, или даже только в часть одну тела женского, то и отдаст за неё собственных детей, продаст отца и мать, Россию и отечество; будучи честен, пойдет и украдет; будучи кроток – зарежет, будучи верен – изменит». Это знание каторжанина, как заметил природный человек Гиви, надолго лишённого женщины. А из чего родилось знаменитое «красота спасет мир»? Сначала Аделаида, глядя на портрет Настасьи Филипповны, говорит, что красота это великая сила, потом князь Мышкин, «Идиот», произносит, что «красотою мир спасется», и, наконец, подвыпивший чахоточный подросток Ипполит, перефразируя слова Мышкина, восклицает: «Красота спасет мир»! И как бы мы ни хотели считать, будто речь идет о красоте, как категории эстетической, у Достоевского все эти слова порождены страстями вокруг женщины, прекрасной и трагической. И в «Братьях Карамазовых» мир вертится не вокруг «шинели», то есть социального статуса. Закручивает в узел людей – мужчин - образ женщины. «Красота – это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя, потому что бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречья вместе живут». А ведь все эти вселенские мысли – терзания по Грушеньке! Провинциальной красавице о двадцати двух лет. Режиссёр мчался по витиеватому шоссе, бросив руку на руль. Чувствуя, как подрагивают его крупные мышцы, доставшиеся от таежников предков, потому что взгляд его цеплялся за каждую юбку на остановке автобуса или на обочине дороги, а мысль удивлённо бунтовала против собственного хрестоматийного образования.
«Шинель» повысили в ранге наши либералы в пору увлечения западными утопиями. А во времена единственно верной идеологии, когда во имя светлого будущего требовалось бичевать тёмное прошлое, и вся наша былая история и культура строилась на примерах этого мрака, «ничтожно сумятещегося» в нас, - тогда «маленькому человеку» в нашей классической литературе нацепили генеральские эполеты. В последние годы, впрочем, и того веселее, «шинель» умельцы перелицевали в саван, но это уже особый пункт. Русская словесность, как сердобольная женщина, подавала на милость «маленькому человеку», но жила безмерными страстями. Пела о земной жизни для жизни неведомой, выписывая общее полотно, картину всеобщего спасения, которую мы и называем Россия. И всегда у наших художников основой или мерой русского лада – была женщина. Для Пушкина, так охочего в обыденной жизни до див, в творчестве женщина – моральная чистота, вдохновение. Родина. А какая тонкая женщина сидела в этом матером мужичище с большими надбровьями и хмурым взглядом, отце громадного семейства! Это ведь из своей души Толстой достал любовные терзания Анны, и сотворил из них образ пошатнувшегося русского аристократического лада. А какими парящими мотыльками выглядят Болконский с его великими исканиями, Курагин с его любострастием и даже мощный Безухов перед маленькой Наташей Ростовой! Все они в этой юной женщине искали подлинность, ту земную связь, которая в них утратилась или ощущалась смутно.
И Бунин, любивший в женщине своё собственное прекрасное отражение; и Чехов, ютившейся под крылышком сестры своей, ставшей для него тремя сёстрами, вечно заговаривающий себя устами героинь, что надо работать, работать; и человек без кожи – весь любовь – Есенин, который, даже если пел про Шагане, то видел рязанскую рожь при луне, - все в женщине искали отчее, родовое. Россию. И только Достоевский, так истово звавший к корням, в публицистике просто националист, видел в женщине – только женщину, в которой можно любить даже часть тела, жилочку на шее, овал щеки, глаза, обязательно страдающие, и не было для него красоты без страдания. Видел в женщине – Еву, совращенную змием и соблазнившую Адама. Только для него красота – это женщина! И женская красота – становится красотою вселенской, которая «есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы – сердца людей».
Старую «девятку» режиссера обогнал «Ланд Круизер». Юная дева в вихрях жгуче черных волос, по-мужски глотнув из горла и успев распластать дядю внизу окаянным глазом, выкинула в раскрытое окно пластмассовую бутылку. Джип тотчас скрылся за вершиной холма, а пустая бутылка ещё продолжительно взбегала прыжками следом, будто пытаясь нагнать быструю машину, пока не улеглась бельмом на цветистом косогоре. Режиссер теперь стал уязвлено думать, что Достоевский, как художник и женолюб, нарисовал женщину прекрасной и притягательной. Но, как пророк, он увидел женщину, выщелкнувшуюся из лада, нашего времени женщину. Прекрасную, притягательную и разрушающую. Косолапой тяжелой ногой режиссер придавливал педаль газа, смотрел вперед, вдаль, на поднимающуюся ленту дороги. В привычном ожидании встречи, он видел, как расскажет своей женщине и Достоевском, и о бутылке на зелёном отлоге, и как она поймет, и вместе они узрят, что выбор его верен. Снимать нужно о Протопопе Аввакуме, который в расколе русской жизни был и остался «весь корни». И о его верной Марковне, прошедшей с ним Сибирь, разделившей с ним страдание и смерть. О нём и о ней, выстоявших вместе. Некрасивый, сильный, большой, как руины старого замка, он думал о жизни, сопротивляясь тягучему, до сбитости дыхания, настоявшемуся в холмистых склонах, играющему в предвечерних лучах зову любви.
Бибикова, как теперь растолковывал жизнь режиссер, вёл Бог. Съемки всевозможного ширпотреба его не испортили: он вышел из них, как из чистилища. Набравшись, как бы нахапавшись, наевшись любой работой, ну и, уже здесь, в Москве, получив статус, Бибиков стал выбирать из предложений. Снял красивый фильм о любви, и добрая героиня его картины чудодейственно походила на Алю.
Аля делала всё более успешную карьеру, её фирма укрупнялась, заваливая столицу морепродуктами. Наконец-то, она сменила свой чум на тонко выделанную, но скромную дубленку.
Они давно моги бы купить квартиру в Москве, но не хотели. Строили двухэтажный особняк среди дубов сразу за «Кольцевой». А ездил теперь Бибиков на новеньком сверхсовременном «Субару». Хотя старенькие, за четверть века, «Жигули» он какими-то невероятными усилиями и несоразмерными затратами сохранял в рабочем состоянии, видимо, опять же, как амулет или знак судьбы.
- Встретил Бибикова: морда во! И сам: вот такой стал, килограмм сто пятьдесят! – изображая человека-гору, рассказывал как-то режиссёру молдаванин строитель Ваня, высохший, как щепа, то ли от непосильных трудов, то ли от непомерных женских аппетитов.
Бибиков, действительно, раздался. Но никак не до таких размеров. Высокий, чуть полнеющий человек. Видно, что-то несравненное с прежним мечущимся Бибиковым, укрупнившееся изнутри поразило воображение нелегального мигранта. Но как бы ни складывалась жизнь, Бибиков был не тем человеком, чтобы ни улучить момент для высокого страдания. В минуты роковые, которые наступали в дни простоя, или просто находила пора, Бибиков являлся на стареньком «Жигуленке» в садовое огородничество, в поселок «генофонда», как его заново окрестили, на дачу, где «всё начиналось» и где «так счастливы были они, хотя и жили в холоде и г-холоде». Юность, кажется, у него теперь отодвинулась, пала на более поздний срок, и можно было припасть к ней, к заре его новой жизни ещё, как говорится, не остывшей, живой и тепленькой.
- Любоу нужна, Хиви, любоу! - жизнерадостно восклицал страдалец, - а у неё на уме одна рыба!
Помудревший на образцах русской классической литературы горец доставал записную книжку:
- Пра-атопоп А-аввакум, кацо! С-сымндцатый вэк! – смотрел он учёно в надвинутые на нос очки. - «Уж ми то знаэм, как баби бивают добры, та-ак всо о Хрысте бивает добро!»
Гиви тоже сделался вальяжнее: вступил в законный брак со своей «упакованной» продавщицей. Да и стал, можно сказать, предпринимателем - сдал в аренду экскаватор, и денежка капала!
- Манюта у меня,– продолжал Бибиков голосом нежнейшим, - три хода, а перед Алькой - перед матерью! - ножку так выставила и ховорит: «А я папе пилу пить - лазлесаю»! – возносил он сложённые щепотками персты. - Вот она, женщина!
- За любовъ!
- За любоу!
НЕ РОДНЯ
По переулку кандыбает Федя-милиционер. Идет, склонившись на правый бок, ковыряет землю черным набалдашником протеза. Попыхивает «Беломором», не торопится, с достоинством, и чуть пренебрежительно кивает встречным.
Живет Федя хорошо: огромный кирпичный дом, полированная мебель, огород с кустами малины, смородины, крыжовника... И все ухожено, уделано, устроено.
Трое маленьких детей в деревне у сестер. «Подрастут – заберу», – рассуждает отец.
«Разжился» Федя, как поговаривают всезнающие соседи, работая в вытрезвителе, когда еще был на обеих ногах: мол, кое-что от пьяниц ему перепало. Кто знает – не проверишь, может, и свои сбережения были. Только появился в переулке невесть откуда крепкий, лысоватый с затылка мужик, работать пошел в милицию и в одно лето вырастил домину. А вскоре вошла в новое жилье молодая хозяйка: юная черноокая красавица из осевших цыган.
Федя злостно устраивал свой быт: возводил постройки, накупал вещи. Тамара, жена его, бесцельно бродила по улицам, часами просиживала у соседей и лузгала семечки. Мужики, закуривая кружком, смотрели вслед как примагниченные. В ленивой вольной походке, в покачивающихся бедрах, в масленых глазах, крепких белых зубах, пухлых губах, статных ногах была какая-то истома, нега. Как говорится, каждая жилочка в ней играла, жила. Как-то тупо и животно манила.
- Оне ж, цыганки, особливо скусные, - загадочно выступал дым признанный «знаток», - она же у их поперек!
Мальчишки рядом вострили уши.
- Поперек. И с зубами!
Взрывался гоготом мужицкий сход.
– Не родня она Феде, не родня, – качали головами мудрые бабки. – Ей такого жеребчика надо, ой-е-ей! А у ентого уж затылок светится.
Но жили они с Федей, жили, и никто про нее ничего «такого» не слышал. Заметили за Тамарой лишь страсть к мелкому воровству. Однако Федя приложился пару раз и блажь эту выбил: по крайней мере, вещи после ее прихода пропадать перестали. Вообще, помаленьку, потихоньку сумел-таки взять в руки, обуздать безалаберную и распущенную с виду женщину. Стала она и себя носить скромнее, и неряшливости поубавилось. Оно и понятно: за Федей Тамара, как за каменной стеной. Мужик разобьется в лепешку, а полным достатком обеспечит; сам по себе человек прочный, надеждый, пьет умеренно – что еще нужно? Как таким мужиком не дорожить? Не ценить его? Хочешь мягко спать – мягко стели, а гонор свой можно попридержать. И Тамара старалась...
Принялась рожать одного за другим. Правда, за детьми никак не смотрела и не следила: бегали они как настоящие таборные цыганята – босые и рваные. И тут, как ни бился Федя, как ни заставлял вовремя стирать да штопать, ничего не добился.
Время шло, примелькались Тамаркины прелести, да они как будто и поистерлись. За Федей признали силу, и к милиционеровой семье остыл интерес, живут люди, особо не лаются, обеспечены – нормально живут.
Но... глас народный – глас Божий...
Будучи на дежурстве, завернул как-то под вечерок, но засветло, Федя домой (к той поре он перешел в автоинспекцию). Подъезжает – у ворот самосвал стоит. А днем еще Федя просил шофера этой самой машины глины завезти. Шевельнулась жутковатая мыслишка, в висках застучала. Проскочил Федя по двору, дернул дверь – заперта! Глянул в окошко – мать моя родная! – почивает его распрекрасная сладким сном на груди у смуглого красавца. Выломал Федя осторожно топориком дверь. Вошел. Взял стул, сел напротив. Закурил. Не просыпаются: притомились, видно, бедняги. А хорошая парочка: молодые, пышнотелые – любо-дорого смотреть. Вдруг Федина ненаглядная, слегка простонав во сне, плечо своего дружка погладила. Этого душа Федина не вынесла, и приставил он папироску к пухленькому ее пальчику. Жена вскрикнула, вскочила. Обмерла. Смотрит, молчит: с мыслями собирается.
– Как спалось? – поинтересовался Федя.
Крик, ор, слезы...
Парень полежал молча, глядя перед собой, проговорил с акцентом:
– Слушай, подай брюки, а?
Федор подал.
Парень под одеялом принялся их натягивать. Женка все надрывалась, орала благим матом: сам он приставать начал, она ничего сделать не смогла, распили магарыч, он уехал, она спать легла, а он вернулся и полез...
В Тамариных словах прослеживалась некоторая несуразица: скажем, удивляло полное отсутствие детей. Но Федя разбираться не стал, затянулся пару раз, стряхнул пепелок, выдавил:
– Приду, чтоб духу твоего не было.
Затушил папиросу, вышел. Сел на мотоцикл, дал газ на всю катушку, юзанул по куче глины у ворот и умчался.
– Что же ты, гад такой, сказать ему ничего не мог! – налетела Тамара на полюбовника.
– А что я скажу? – резонно заметил тот.
– Сказал бы, не виновата она, силой взял.
– Хе... хе... Он же милиционер. Знаешь, сколько за изнасилование дают?
– Уж прямо, судить бы тебя кто стал.
Тамара слезы лить перестала, разлила оставшуюся водку по стаканам.
– А, катись все... – махнула рукой и позвала: – Иди сюда.
Старшина службы ГАИ Федор Иванович Шапошников в это время как угорелый рассекал пространство на мотоцикле «Урал». Обида гоняла его по дорогам, он убегал от нее, срывал ветром, а она, поганая, вцепилась клешнями и тискала сердце.
Проводив милого дружка, Тамара вздумала было в комнате убраться – передвинула стул, но тут же дело это ей надоело, бросила. «Выжала» последнее из бутылок – набралось с глоток, – выпила. Постояла в задумчивости, пропела: «Е-если бы па-арни всей зе-ем-ли»... – сладко, разнеженно потянулась и легла спать.
Дух Тамаркин к той поре, когда должен был прийти Федя, никуда не исчез, а вот сам Федя отчего-то не появлялся. Утром на пороге вырос его начальник. Тамарка несколько сконфузилась строгого и официального его вида. Зло брало на мужа: разнес уже. Начальник почему-то ей предложил присесть, стараясь быть деликатным, заговорил:
– Вы только не волнуйтесь, ничего страшного не произошло: Федор Иванович в больнице. Ничего опасного, с ногой что-то... Ночью попал в аварию...
Видеть жену Федор в больнице не захотел. Та особо-то не рвалась к нему, не переживала. Распустив свою роскошную черную гриву, шастала, как в прежние времена, по улице, глаза от людей не прятала. Снова поигрывала бедрами, и сметливый Боря Матвеев, известный ходок, унюхав лакомое, помогал ей вечерами поливать огород.
Федя лежал, опоясанный бинтами на больничной койке, вялый и подавленный. Мозг его, словно неисправный насос-поршень, сотни раз прогнал вхолостую одну и ту же картину: его законная жена, на его собственной деревянной кровати... – мозг его выдохся, вымотал силы. Иногда Федор трогал ногу, вернее, то, что от нее осталось. И снова клокотало в голове и – чудовищно, жестоко, несправедливо! – мучительно, как никогда раньше, хотелось обладать женой.
Дни напролет Федя созерцал молча потолок. Лишь однажды не выдержал, пожаловался сестре: «Забелили бы хоть, – показал он глазами вверх, – а то лежи, смотри тут эти круги. Весной, наверное, протекло еще, и дела нет никому».
На весть о приключившейся с братом беде приехали Федины сестры. Они дружно оттаскали Тамарку за волосы. Та собрала вещи, оставила на попечение теток детей, послала из ворот всех Шапошниковых подальше, бросила прощальное: «Живите сами с вашим старым инвалидом!» – и, разъяренная, прекрасная, пошла с чемоданчиком куда глаза глядят.
И заговорили старухи на скамеечках:
– Слышь, Тамарку видела, с представительным таким мужчиной, а сама идет носом клюет – пьянищая-а!
– Полетела под гору, теперича до конца кубарем-кувырком докатится.
– Не диво, что кукушка по чужим гнездам летает, а диво было бы, кабы свое завела.
Старух поддерживали мужики, густо сплевывая в середку круга:
– Эту... шалаболку вчерась Федину стретил. Идет... с пацанами лет по шестнадцать!
- Это как пиво. Забродило, нет газам выхода, оно пробку выбьет, и брызгами в разные стороны.
– Хрен ли там говорить! – тушил окурок третий. - Ее, паскуду, надо за ноги взять, раскрутить да об угол...
Федя зажил один. Ездит иногда в деревню попроведать ребятишек. Так-то о случившемся у него слова не вытянешь. Спрашивают – или отшутится, или просто мимо ушей пропустит. Выпьет, сам бывает, заговорит:
– Как вспомню – так жизни нет... И как я тогда ничего с ними не сделал? Оторопь взяла. Бога мне надо благодарить, а то сыграл бы шутку и сам бы угодил... а так лучше. Жизнь сама расплатится...
И как наворожил. Весной пронесся слух: Тамарке «головенку отрубили». Однако через пару месяцев она объявилась. И в короткий срок Тамару смогло узреть все Заречье – ибо она, специально, как на погляденье, устроилась работать кондуктором в автобусе. Сидит на положенном месте, неизменные семечки пощелкивает: черная, припухшая, с запекшимися красными пятнами в левом глазу. Приподнимет голову – алый шрам змейкой по шее ползет.
Оставил метку один странный мужичок: диковатый молчун, худенький, как мальчик. Вырвал он Тамару из разгула и увез в свою деревню. Нрава мужик оказался мнительного и страстного. Узнав худое о жене, припер он ее к стенке, полез в самом буквальном смысле с ножом к горлу, точнее, с опасной бритвой, вытягивая признание в грехе. Тамара, осатанев, выплеснула в лицо всю правду, даже наговорила на себя лишнего. Не сдержался мужичок, остановил желчный поток слов, полоснув бритвой по горлу своей голубе.
Тамарка есть Тамарка – не унывает. Покрикивает, требуя платы, сыплет шуточками. Какой-нибудь мужик наклонится, на ушко, но так, чтоб товарищи его слышали, какую-нибудь присказку выложит. Раскатится кондуктор дурноватым трескучим смехом. Посмеиваются, переглядываясь с ухмылкой, мужики...
Стали, видно, ее тревожить дети. Встретит кого из угреневских, где сестры Федины живут – расспрашивает, всплакнет даже.
И снова бойко летят шаловливые словечки, шуточки. И каждый день одни и те же...
Федя пробовал приводить домой новых хозяек, неизменно через неделю-другую отправлял их восвояси.
– Гнилые, что ли, попадаются? – допекали соседи.
– Ну их к лешему. Одному лучше, – объяснял Федя, опять же когда был нетрезв. – Зачем? Надо, так я на стороне себе найду. У меня же так-то покой, тишина. А она придет – лезет, куда не просят. Может, и хорошего желает, а не по мне. Злюсь, как пес.
– За Тамарку отыграться охота, – заметил Егоров, военный в отставке.
– Да ну... Я об ней думать забыл. Может, только счас жизнь хорошую узнал. А то грязь везде, все как попало... Уйдешь на дежурство и издумаешься весь: что там? Как? А теперь заботы нету. И знаю, ребятишки там будут сытые и одетые всегда. Нормально все, хорошо.
Управится Федор за день с хозяйством, а к вечеру идет на работу сторожить столовую на базаре. Заработок какой ни на есть плюс пенсия по инвалидности. До базара три остановки, но Федя на автобус не садится, неторопливо идет пешком.
А там, у столовой, как на грех, вечно околачиваются цыгане, которые под стать своей кочующей душе нашли работу в «Скот-импорте»: пригоняют из Монголии скот. Отправляются в Монголию ранней весной и приходят с табунами лошадей, отарами овец лишь к осени. Получают неплохие деньги. Однако бабы-цыганки в больших, не по размеру, плиссированных юбках все равно ловят «погадать» прохожих. Тут же потягивают пиво, блестя зубами из желтого металла, их мужья. А рядом бегают маленькие, оборванные, чумазые дети. Дергаются уголки губ бывшего милиционара: очень уж похожи эти бесенята на его, Фединых, детей.
ПЕРЕСТРАДАТЬ
...Она сидела в тускло освещенном подъезде на ступеньках пятого этажа, прижимала к своему уже заметно выдававшемуся животу большого тряпочного мишку, утыкалась лицом в его лохматый ворс, спохватывалась – он же белый, а ресницы у него давно потекли, – поднимала голову. Из отсвечивающего оконного стекла глядело собственное всклокоченное отражение, дальше, в окне дома напротив, через тюлевую занавеску расплывчато виделась украшенная игрушками елка, праздничный стол, оживленно мелькали люди. Новый год!
Она вставала, подходила к двери его квартиры, тянулась к звонку. Думала: выйдет он – подарит ему мишку, поздравит и уйдет. Гордо так, с достоинством. Но у самой кнопки звонка палец замирал, подрагивал, слабел и падал.
Она опускалась на прежнее место, снова припадала к мишкиным, почему-то пахнущим рогожкой коленкам – какой уж там гордо, когда заплаканная вся и живот такой!.. Покачиваясь, бормотала: «Господи, голова ты моя, голова, зачем так ясно все представляешь, как они там... Как он... Боже ты мой, тяжко как! С ума ведь сойду...» Она сдавливала эту неразумную голову руками, стыдно было, противно, но ничего не могла с собой поделать. И почему она такая? Слабая! Росла в детдоме, вроде с малых лет самостоятельная, за себя умела постоять. Ну почему не может решиться хотя бы позвонить?! Не было же у них окончательного разрыва! Спросить: зачем соврал, сказал, в Новый год смена, хлеб-то, мол, и в праздник надо развозить. Да что спрашивать? Понимает она все, но сердце не мирится: как так, столько лет вместе, чувствовала: любит, нуждается в ней. Ждала из армии, писала, ездила к нему: полгода деньги копит, возьмет у подружек одежду, что помоднее, и – к нему... Было решено: поженятся. Все откладывали: до армии. Люся, сестра его родная, уговорила обоих: подождите, мол, молодые, еще успеете, пусть отслужит; приезжала к нему в армию, заявление подали, но сама потом раздумала, не хотелось в суете, торопливости; отслужил – опять Люся встряла: куда спешить, денег надо подзаработать, приодеться... Вообще сестра его и сбила с толку. Прямо в их отношения никогда не ввязывалась, а потихоньку, ненароком, шуткой будто, капала: «Ой, Галя, замухрышка ты совсем... Испортит она, Генка, нашу породу... Смотрю на тебя, и жалко, на мордашку ничего, а сама, как кнопка, и образования нет, куда это – девчонке на стройке работать! Руки-то, как наждак, скоро будут, обнимешь мужа и поцарапаешь... Замуж пойдешь, свадьбу некому справить... И родители так рано умерли, они что, больные какие были?» А она, Галя, характер никогда не показывала, обидно порой, конечно, бывало, но улыбнется в ответ, посмеется: дескать, да, такая уж я есть, со всех сторон неудавшаяся. Дружили они с Люсей. Особенно после того, как у Люси распалась семья. Вместе отдыхали, не раз ездили в лес по ягоды, по грибы. И Галя радовалась, когда могла чем-то помочь Люсе: с удовольствием гуляла с Санечкой, ее сынишкой, вязала шарфики, шапочки... И Люся, в свою очередь, проявляла о ней заботу: брала у Гали с получки на сохранение часть денег, скапливала, покупала какую-нибудь хорошую, дорогую вещь. Правда, Гале обычно покупки не нравились, но она молчала. Иногда Люся вовсе сердечно заговаривала: «Хорошая ты девчонка, Галя, душевная, открытая, характер золотой, но ехала бы ты в деревню, к тетке своей – на Урале у Гали жила двоюродная тетка, – там легче будет. Здесь город, не какой-нибудь, а Ленинград, жизнь тут такой, как ты, устроить очень сложно...»
Трудно сказать, какое отношение к тому имела Люся, но у Гены появилась другая – крупная, дородная Наташа, похожая, кстати, на саму Люсю и еще больше на резиновую куклу. Все трое работали на одном предприятии, на хлебокомбинате. Наташа – диспетчер, от нее во многом зависела Генкина зарплата. Не раз, бывало, он Гале жаловался: «Сидит, зануда, не подступишься, кому хочет, тому выписывает. По самым окраинам сегодня послала». У Наташи все было нормально с родословной, более того, была, по слухам, и отдельная жилплощадь, полуторка. И у Гены комната. Сойдутся – двухкомнатная квартира! Все это немаловажно.
Может, он сейчас один? До немоты в теле захотелось в это поверить, но тут же родилась усмешка: в новогоднюю ночь, с чего ради? Она поднялась, вяло, в маете душевной, стала спускаться вниз. Вышла во двор. Уставилась в окно на пятом этаже. Оно светилось желто, под свет штор, вырисовывался контур алоэ в горшочке. Больше ничего. Забралась на снежный, обледенелый холмик, провалилась, ноги неприятно обметала холодная влажность – Галя была в туфельках: сапожки у нее грубоваты, при ее невысоком росте смотрятся колодами. Не обращая внимания на нытье в щиколотках, она долго стояла задрав голову, смотрела. Что там, за шторами? Заметила под окном пятого этажа выступик: прокладочка такая между этажами. Мелькнула шальная мысль: пробраться бы по этому выступику и заглянуть в окно... Нет, разбить, залезть, нахлестать по щекам, по бесстыжим глазам! В воображении Галя проделала этот путь: от окна на лестничной площадке до водосточной трубы, дальше – до окна на кухне, мимо комнаты одинокой бабки, потом комнаты, где прежде жила ее подруга с мужем-студентом (ах, как жаль, что они уехали, сейчас бы позвонила, вошла к ним, да и через стену бы все поняла!), наконец, Генкино окно – потянулась к карнизику... оступилась и сорвалась. Даже в коленках захолодало. Не пройти, узенькая полоска! Досадно.
Галя выбралась из снежной кучи, одна туфля, левая, увязла – достала ее, вытряхнула снег, надела, присела на холмик. И вдруг как-то отстраненно увидела себя, сидящую посреди темного двора, беременную, с медведем в руках... Высокие мрачные стены с четырех сторон стали сдавливать, словно бы наступать, падать. Чудовищным, нелепицей высшей показалось, что сейчас за этими самыми стенами люди веселятся, радуются, разбились по клеткам и все враз радуются... Чему?! Празднику?! Что такое праздник?! Обман какой-то, все обман. И снова подкатились, замутили глаза слезы. Охватил страх, жуткое ощущение ненужности всего, никчемности, отдаленности людей друг от друга. Жалко всех, жалко себя! Зачем родилась? Для чего живу? И еще собирается кого-то произвести на свет, сразу обделенного, безотцовщину, лимитчика от рождения! Зачем?! Никто никому не нужен, никому она не нужна! Одна!
Но как он мог – разум не постигал, казалось бы, самого простого, – Гена, любимый человек, который носил ее на руках, как ребенка, и восклицал: «Люблю! Жить без тебя не могу!..» – бросить, предать?! Она же, Галя, все для него: «Да, Гена!», «Хорошо, Гена», «Я – как ты». Всю себя отдавала. А может, в том и беда? Чересчур старалась, открытой была. Выкладывалась – вот она я, бери. А надо бы наоборот: заставить потрудиться, добыть? Хитрить, на чувствах играть? Не бегать самой и не являться неделю-другую, пусть затоскует, а потом еще и равнодушие выказать. Глядишь, и разгорятся страсти! Девчонки так делали... Да что вздыхать-то – не могла без него. Не могла, и все тут! Бывало, пойдет с подругами на танцы, в кино, парни пристают – познакомься, погуляй немножко, ну хоть чтоб ревность в любимом растревожить – нет же! Противно, на дух никто не нужен. Есть в бригаде парень, которому нравится, замуж зовет, и жилплощадь, между прочим, у него имеется. Нет, чужой. А Гена – родной. Привязалась к нему душа, уперлась, все помыслы с ним. И ничего ведь особенного в нем нет, внешность самая обыкновенная, правда, высокий, кудрявый. Хватит, надо уйти, порвать эти путы!
Галя решительно встала. Направилась к длинному узкому проходу в глубине двора. Остановилась. А куда она? В общежитие, где вовсю гуляет праздник? Опять глянула вверх в окно – по-прежнему светится ровненько, безмятежно. Резко зашагала обратно, в подъезд.
Да был же Гена с ней счастлив! Было же им хорошо вместе! На работу было не вышли: не могли расстаться! Тогда за прогул и не влетело: труженица отменная. Она сроду на работу хваткая, разворотливая, а в ту пору все в руках кипело: затирает, красит, белит ли – душа вечерним живет, стремится, летит... И с ним то же самое творилось, не повторится больше такого восторга, праздника ни у нее, ни у него!
Каблучки звонко цокали в тишине по ступенькам, за одной из дверей грянуло дружное «ур-ра!» Бешено, простукивая тело с головы до пят, колотилось сердце. Снова пятый, последний этаж, знакомая массивная, с литой узорчатой ручкой дверь, звонок... и опять в бессилии опустилась на ступеньку. В окне дома напротив люди сидели за столом. Окно на лестничной площадке было створчатым, на шпингалетах. Галя достала пудреницу из кармана, припудрилась, пригладила волосы. Мягко, кошкой сбежала вниз, отдернула шпингалеты, открыла створки, перегнулась через подоконник, скользнула взглядом вдоль стены.
Скинула туфли, пальто, подтянулась, села на подоконник, перекинула ноги по ту сторону, потихоньку, опираясь на руки, нашарила выступ. Немножко мешал живот, повернулась вполоборота. Ясность была, легкость в голове и во всем теле. Первый шажок, щупающий полушажок – не сорвалась. Второй легче...
Как шла – непостижимо! По мановению, безотчетно.
Шторы не просматривались, в просветик сбоку виделась лишь узкая полоска голубоватых обоев да угол телевизора со светящимся экраном. Слышалась песня: «Вы не верьте, что живу я, как в раю...» Галя постучала. Никто не подходил. Постучала еще раз. Сильнее. Генкино лицо. Вытянулось. Открыл окно, помог влезть. Попятился, убавил звук телевизора до отказа, как-то приглушенно спросил:
– Ты откуда? Оттуда?
– Мгы.
В комнате с ним была совсем не Наташа. Все правильно, Наташа для нормальной, благополучной жизни в приличной квартире, а для праздника другая. За столом сидела девушка, точнее, женщина, не молоденькая – нога на ногу, платье до пола, на руке колечки блестят, – смотрит с интересом, не то улыбается, не то усмехается. Собой ничего, симпатичная.
– Здесь прошла, что ли? – выглядывал в окно Генка.
– Мгы, – опять слабо кивнула Галя. Она почувствовала: озноб берет и слабость. Присела на стул, напротив женщины.
– С самой лестницы, что ли, шла? – все чего-то не разумел Генка.
– С лестницы.
– Выверты, – заключил он. Закрыл окно, сел на подоконник. – Ну, что скажешь?
Правой ногой, постукивая по полу, Гена стал отмерять длинные, тягостные секунды. По экрану ходила нарядная певица, накручивала на палец полоску бумажного дождя, немо раскрывала рот, резко поворачивала голову, смотрела в упор томными кошачьими глазами. И в напряженное безмолвие, пульсирующее метрономом подошвы, неожиданно втиснулся странный сдавленный смешок. Девушка, женщина эта самая, пыталась зажать рот руками, спряталась в ладошки, не выдержала и откровенно рассмеялась.
– Простите, не обращайте внимания, – заговорила она просто и даже добродушно. – Господи, что только в голову не взбредет... Знаете, подумалось, сейчас раз – тук, тук!– и мой орел ненаглядный в окно влетает!
Женщина изобразила орла, потом наполнила фужер вином, протянула Гале:
– Выпейте, – мигнула она подбадривающе, – а я пойду.
– Нет, оставайся! – вскочил Генка, – что я ей... Она мне... Муж я ей, что ли?! Прилипла, сил никаких нет!..
Гале показалось, что ее тут, в комнате, будто и нет, а видит и слышит она все издали откуда-то: сидит так незаметненько и видит.
– ...А при чем здесь я?! – тыкал себя в грудь Гена. – Она родить собралась, меня хочет заарканить! А что я должен?! В одном, считаю, виноват: не надо было затягивать! Сеструха давно говорила...
– Нет, Генушка, ты не прав, – качала головой женщина. – Я людей повидала, смотрю сейчас и говорю: попомни меня, пожалеешь ты о ней, покусаешь локоточки...
– Я?! Локоточки?!
Галю не обидело, больше удивило, что Гена чужой женщине про нее говорит так зло. А женщина возражает, заступается, жалеет ее, но при этом красиво, белозубо, чуть косо улыбается, покачивает головой, отчего дрожат в ушах дорогие сережки...
– А где одежда ваша? – обратилась женщина к Гале, – не в подъезде?
– В подъезде, – подтвердила Галя. Встала, пошла.
На лестничной площадке подобрала тряпочного мишку, надела пальто, туфли. Глянула на дверь и заскользила неторопливо рукой по перилам вниз.
Потом она шла по праздничному городу, не зная куда; выходила на освещенные, нарядно украшенные улицы; приятно было видеть веселяющиеся компании, оживленную ватагу на ледяной горке... Хорошо же все, люди вокруг, – теплилась у нее внутри радость, – хорошо жить, родить мальчика или девочку... Надо, что ли, было все это перенести, перестрадать, чтобы вдруг удивиться жизни и ясно почувствовать: живу!