• Владимир Карпов

    Владимир Карпов

    Россия, г. Москва

    Первые рассказы были опубликованы в журнале «Наш современник» и переведены на многие языки мира. Повесть «Вилась веревочка» была переиздана десятками издательств и журналов в нашей стране и за рубежом.  
     

Я могу хоть в валенке дышать!

рассказы



    Юркин журавль

    Ну что? Давай, решай, - сказал отец, когда Юрок подошел.— Видишь, сколько их. Пришли просить.
    Ма-альчи-ик, отда-ай н-ам жу-рав-ля-а-а! — затянула какая-то девчонка.
    И наперебой загалдели остальные:
    Пускай он у нас живет!
    У нас хорошо! 
    — Мы его кормить сами будем! Юрок поглядел на Журку. Тот беззаботно, не подозревая ни о чем, рылся в ботве. Они кормить его будут. А что он, Юрок? Думают они — нет, каково ему без Журки?!
Он все равно скоро улетит. Я его почти вылечил,— отговаривался Юра.
    Вот и пусть немного у нас поживет. Пока не улетел,— женщина присела, говорила нараспев,— у нас есть кролик, ежик, но всем ребятам хочется журавля. Все уши прожужжали мне про твоего Журку.
    Надо уметь, Юра, и о других думать. Смотри, сколько их.— Малыши зыркали во все глаза. Ждали.— Откажем мы им сейчас, не отдадим журавля, знаешь, сколько будет горя, слез, а отдадим — столько радости.
Юра, ты же будешь к нам приходить. Тем более нам все равно твоя помощь потребуется.
      - Мальчик, отда-а-а-ай,— снова запела девочка.
      - Ладно,— решает Юрок,— берите.
    И как камень с плеча свалился, задышалось легко.
     — Только вы хорошо следите за ним. Кормит пусть кто-нибудь один, надежный, а то закормить можно. Двигаться станет мало, разжиреет и заболеет. Без присмотра не оставляйте, на
ночь на замок запирайте...— спешно давал Юрок последние советы.
    Рядом с детсадом магазин. Идут люди за покупками и непременно хоть на полминутки задержатся, посмотрят на журавля и детей вокруг него. Юрок тоже частенько стоит в толпе у зеленой оградки. Во двор не заходит. Стоит себе, любуется Журкой, поглядывает на ребятишек. А люди рядом не знают ничего: кто он, какое отношение имеет к этой красивой птице? И хорошо ему отчего-то, светло. Уйдет и все вспоминает: как смотрели люди, с каким торжеством какой-нибудь шалопай подставлял голову, а потом чесался и морщился точно так же, как раньше он, как воспитанно и гордо вел себя Журка.
    Осень стояла сухая и теплая. Однако по утрам выпадал и белил землю иней. Шел Юрок в школу, заметил — парит сильно изо рта. Решил: надо забежать в детсад, подсказать, чтоб о теплом жилье для журавля позаботились (он у них тоже пока жил в сарайчике). После уроков проскочил сначала к магазину. Там у входа, устроившись на деревянном крыльце, согнутая пополам живая, разговорчивая бабка Сатуниха продавала семечки. Юрка она всегда угощала одной-двумя пригоршнями.
     - Не знаешь ниче еще? — встрепенулась старуха, увидев его.
     - Что, баба Нюр?
     - Вишь, журавля-то нету.
     Юрок посмотрел на двор — пуст. Перевел взгляд на старуху.
     — Убили его седни ночью! — выпалила она.
     Юрок провалился куда-то и полетел. Бабка часто хлопала глазами и поджимала губы.
     - Как — убили?! — выдохнул Юрок.— Как — убили?.. Баба Нюра?.. Как?..
     - Как, как. Известно, как убивают. Камнем кинули — и все. Фулиганья-то рази мало? Иду давеча утром, глядь — а он лежит, и голова набок. Воспитательша тут же бегает, слезами заливается: «Че я ребятишкам скажу?» А че говорить? Кто ж на дворе-то оставляет на ночь? Я же говорю, когда обчественный, никакой заботы не жди, один на другого пронадеются. Сколько у парня жил... Ты че, Юрок? Господь с тобой, ты че? На вот семечек...
     Юрка снова понесло: и дорога, и зеленый заборчик, и калитка — все смешалось, запрыгало, расплылось от слез. Убили! Журку убили! Кто?! Как? Его все так любили! Так ему радовались! Почему же?! Он бы добрый и доверчивый! Он не мог улететь, и его убили! Был Сося, была лиса — их не стало. Теперь нет Журки. Кто-то кинулся него камень. Просто взял и кинул!
     Юpoк влетел в одни двери, распахнул другие. Дети стояли кружком, а посередине — воспитательница.  
     — Играете! Как вы можете играть?! Почему вы его не заперли на ночь? — закричал он.— Я же вам говорил!
     Воспитательница растерялась. Встревожено глянула на детей.
     — Мальчик... мальчик успокойся...— Она подошла к Юрку, взяла его за плечи.— Пойдем отсюда, пойдем...
     — Я же говорил!.
     — А Журка улетел,— торопливо перебила она Юрка.— Летели сегодня утром журавли, и он с ними улетел... поднялся и улетел.
     —Что вы!.. Что вы мне врете?! Это вы им говорите! — Юрок мотнул головой на притихших детей, вырвался и закричал захлебываясь: — Он не мог улететь, у него крыло перебито! Не мог
он, понимаете, не мог?! Вы закрыть его забыли. Я знаю. Я же вам говорил, а вы...
     Прибежала вторая воспитательница, та, что приходила просить журавля.
     —  Мальчик... Как тебя?.. Юра, Юрик, пойдем. Ты большой, пойдем. Мы доктора вызвали, и он вылечил Журку...
     Она легко подталкивала Юрка в спину, и они оказались за дверью. Женщина долго еще говорила нараспев о докторе, о Журке...
     А там, в комнате — Юрок слышал — дети загалдели:
     — А что такое Юра говорил? Разве Журка не улетел?
     Юрок брел по улице, размазывал по щекам слезы. Он их вытирал, вытирал, а они текли и текли...
     Он долго еще всхлипывал в сарае, забившись в угол и сидя на корточках. И все смотрел на Журкино гнездо...
     И представлял будто наяву. Как снял со стены тяжелый карабин, положил его в мешок. Туда же сунул кота. Как набил патронами карманы и пошел в детсад, привязал к скамейке у песочной ямы кота, приговаривая:    «Потерпи, Барсик, немного, потерпи..". А сам лег в песочницу.
     Как нацелил карабин на улицу. И стал ждать. Он знал одно: он убьет всех, кто может просто так кинуть камень.
     Всех. Всех до одного.

    
    Я могу хоть в валенке дышать

    Прежде чем раскрыть суть этой исторической фразы, мы должны проснуться ранним утром памятного августовского дня 91-го года.
    – Ну, теперь они Ельцину хвост прижмут!.. – с мощным хлопком в ладоши разбудил меня мой громогласный отец.
    Он завороженно прихохатывал перед телевизором, держа под мышкой, словно шпагу, мухобойку. И пока я всматривался в экран, где спаянными окислившимися клеммами сидели рядком члены ГКЧП, отец уже митинговал во дворе, причем так, будто перед ним была прорва народа.
    – Хвост они теперь ему!.. – вдалбливал он на самом деле одиноко жавшейся к метле дворнице, потрясая мухобойкой, как флагом.
    Приехал к нам мой вечный странник отец с неделю назад, чтобы, как он выразился, «верно воспитать внуков». День-два изо всех сил старался быть степенным, умудренным восьмидесятилетним жизненным опытом дедушкой – я уж стал подумывать, что всё, годы, даже моего тятю они прибрали к душе.
    Внучатам было шестнадцать и пятнадцать лет, а наблюдали они своего педагогически настроенного дедушку за эти годы третий раз. В умилительной заботе он, благонравный старичок, собственноручно напек оладушков в дорогу, когда внучечка с мамой отбывали в деревню, настоятельно велел кланяться сватам, которых он хоть и не видал, но ценит. Внучек было навострился под предлогом спортивных занятий уносить свои уши, завидев «педагога», но... все наше личное существование как бы смяла лавина.
     Отец часов с пяти начинал бегать по квартире с мухобойкой, изничтожая, казалось, саму возможность существования какой-либо пришлой живности. Словно освежающий душ, «принимал» утренние блоки радиотеленовостей, жизнерадостно будил нас политинформацией и с рабочей сменой выходил в народ, в массы, сотрясая заплесневелый ход жизни нашего подмосковного городка, называвшегося в прошлом Затишье.
    Бзынь, бзынь – раздался звонок так, что можно было подумать: гэкачеписты начали шмон....
   На пороге стояла невысокая ладненькая старушка.
    – Александра Степановича, – втянула она голову в плечи.
    И пока я, исполненный политического противоборства, пытался переключиться и сообразить, в какие дали мог переместиться Александр Степанович, только что манифестировавший у подъезда.
    – У меня такие дела, что, если бы не ваш папа, – затрепетала, окончательно втянув голову, старушка, – я бы уже повесилась!..
    Завиделся и поднимающийся по лестнице «спаситель»: ждать лифт ему не хватало терпения.
     – Я не могу так жить, чтобы не голосовать! – загудел он в согласии с историческим моментом, – что я, не гражданин СССР?
    Дело в том, что отцу отказали в прописке. Фамилии у нас разные, в моем свидетельстве о рождении значится только его гордое имя – Александр, и далее долгий прочерк. Требовалось установление отцовства: для этого нужно было ехать в родные края, то есть на Алтай, в город Бийск, собирать свидетельства очевидцев моего, так сказать, чудесного рождения, делать выписку из домовых архивов тех лет... Если учесть, что моего последнего гонорара не хватило на три бутылки пива, то для этого было самое время. Отец, правда, предлагал взять его славную фамилию, но, дожив до сорока лет под своей, пусть и скромной, менять оно как-то и странно. Для меня она звучит как завоевание, фамилия материнского рода Карповых.
    При этом отца, не прописывая, поставили на ветеранский учет, на спецобслуживание в магазине, начислили пенсию – живи, дед! Но что это, действительно, за жизнь, если не можешь голосовать?!
    – Нечего резину тянуть! – продолжал отец. – Сегодня же идем к вашему главе администрации. Ты возьмешь свою красную книжечку и ткнешь ему под нос!
    – При чем здесь книжечка?! Это билет члена Союза писателей, что я буду его тыкать?
    – А на черта тогда он тебе нужен?! – заметил отец резонно. – Ничего, найдем управу! Если что, я им тут всем такой разгон дам, всех их тут по шапке!.. – это было сказано уже полномочным установившейся с утра власти.
    Слышно было, конечно, на весь подъезд, с первого этажа по десятый.
    – Зайдемте в квартиру хоть, – спохватился я.
    – Аннушка пришла! – отец будто только что узнал женщину. – А мы как с тобой разминулись? На лифте поднялась, пока я шел. Это тетя Аня, – представил старушку мне отец, – Анна Ивановна. Егор, – заглянул он в комнату сына, – кончай ночевать! Тут, понимаешь, власть переменилась, а он храпака давит! Вставай, баба Аня пришла... У нее такие дела, – повернулся ко мне отец, – что, не будь меня, она бы уже повесилась!..
    Отец рубанул пятерней аккурат над старушкиной шеей.
    – Сноха у меня... – затряслась в согласии та.
    – Имела, понимаете ли, отдельную квартиру, нет, решила сыну помочь, съехались, а они, сволочи, оттяпали квартиру и давай ее со свету сживать! Ветерана труда!.. – обращался отец, судя по всему, уже ко всему разумному человечеству. – Ты, конечно, тоже виновата: неверно воспитала сына... Мне было много проще: в прошлом я сельский учитель.
    Учителем в селе отец работал когда-то до войны, в молодые года, но сейчас он представал воспитателем с большим педагогическим опытом, а я соответственно – очень верно воспитанным.
    В моем воспитании отец действительно принимал самое живое участие, ибо в любое застолье родственники наперебой вспоминали о его «подвигах», да и сам он не забывал о нас с мамой, посылая открытки с разных красочных широт.
    – Но мы найдем на них управу! – вновь выступил уполномоченный новой власти, подсекая мухобойкой на лету какую-то зазевавшуюся тварь. – Они у нас прижмут хвосты!..
    Медлить отец не умел. Посох в руки и – вперед! Посохом же ему служила... лыжная палка, конец которой он регулярно подтачивал напильником. При этом пояснял: «Силы уже не те, а гадов развелось – много!»
Русский человек – творение державное. Поэтому опустим весь тот наворот переживаний, в которых я остался все перед тем же светящимся экраном телевизора, где правительство ГКЧП уже, кажется, сменили маленькие лебеди. Коснемся лишь одной их стороны.
    «Как всегда, не хватало одной комнаты и пятисот рублей денег», – все настойчивее являли свою нестареющую силу слова классика русской литературы Л. Н. Толстого. Можно было утешиться той мыслью, что если уж ему, графу, не хватало, то нам ли роптать?! Но «ковды» ни рубля, а ожидаемая мной работа в самой крупной и престижной газете страны «Красная площадь» в связи с новыми историческими обстоятельствами могла накрыться медным тазом, то, знаете ли... Да, кстати, вот чего вы действительно можете не знать, так это того, что должна была в стране появиться такая газета: «Красная площадь». Газета президента! По сему поводу мне, некогда исключенному из рядов ВЛКСМ, довелось побывать на Старой площади и даже сфотографироваться на будущий пропуск и загранпаспорт, позаимствовав для этого галстук у сотрудника аппарата президента СССР. Газета, по замыслу, должна была стать ведущей, и кадры подбирались – посудите сами – с умом! Но... как выразился бы мой тятя, Михаил Сергеевич все тянул резину. Вот вернется, говорил, «сотрудник», подпишет документы, и начинаем, вот съездит... Вот отдохнет в Форосе... Я в горячке чувств статьи штуки три написал, рубрики предлагал «Торговые ряды», «Лобное место»... Сюрреалистический очерк стал придумываться о Владимире Ильиче, который лежит там, на Красной площади, и все видит, слышит, а ночами ведет душещипательные беседы с упокоившимися здесь, в центре державы, с любезным, батенькой, Стенькой Разиным, с Тимошкой Анкудиновым, величайшим, батенькой, проходимцем... Короче, очень было похоже на то, что к беседующим в моем ненаписанном очерке мог присоединиться и батенька, отдыхающий в Форосе...
    Я стал звонить Б., обозначим так упомянутого выше сотрудника аппарата, но, естественно, никто не ответил. Причем в трубке раздавались короткие гудки, усиливая тем самым ощущение абонированной, контролируемой уже кем-то ниши. Теперь в голову настойчиво лезли слова другого Льва Николаевича, Гумилева, который любил говаривать, что, мол, пессимисты считают, будто сейчас очень плохо, очень, а он оптимист и полагает, что нет, может быть и хуже...
    – Егор! – вернулся отец. – Ты что, еще дрыхнешь?! Пойдем телевизор покупать!
    – Какой телевизор? Зачем?
    – Напротив по улице старушка живет. Настенька. У нее голова немного трясется, но это нам все равно. Человек о-очень хороший. Однокомнатная квартира у нее, детей нет. Решили сойтись. Сейчас сходим с Егором, купим телевизор – без телевизора человек жила, а я же без «Вестей» не могу, – и к ней переселюсь!
Я же еще не отошел от прежнего сюжета, попытался, было, выяснить, как дела у той, предыдущей старухи, у «Аннушки» или «бабы Ани», которая без отца бы повесилась. Разобрался он с ее сыном и снохой? Но отец жил только настоящим. Уже вытаскивал откуда-то из-под подошв сандалий деньги, отсчитывал.
    – Зарегистрируемся, я пропишусь, квартиру Егору завещаем, – решал он разом проблемы.
    Дед и внук, без пяти минут наследник Настенькиной квартиры, удалились. А в моем подпорченном воображении так и зависла болтающаяся в петле маленькая ладненькая бабка.
Меж тем мне надлежало перенестись мыслью в XVII век, к истории жизни Ерофея Хабарова, мой сценарий о котором был принят к постановке на киностудии им. Горького, и это было чуть ли не последней связью с востребующим мои возможности миром. Но перед глазами вместо старушки появлялся болтающийся в том же положении маятником Михаил Сергеевич, а то вдруг и я сам или даже вся страна, словом, не то крыша ехала, не то сюрреализм все более завладевал мной.
    – Пойдем, – в трепетной сопричастности к случившейся у деда внезапной любви вошел мой сын, – нас дедушка и баба Настасья приглашают в гости.
    На столе уже был чай с коврижками. Но главное – в подсыревшем углу однокомнатной хрущевки стоял новенький черно-белый телевизор «Рекорд». А рядом – дедка с бабкой. Ну, дедка-то известный – руки раскинул хозяином: вот-де живем пока так, но все отремонтируем, оклеим, покрасим, перегородим!.. А бабка – крупная, с чуть покачивающейся ритмично головой, зарделась, радехонька, и себя не знала куда деть, и неловко ей, и в совершеннейшей почтительности на своего такого удивительно, уж нежданного-негаданного суженого поглядывала.
    Мне очень хотелось верить, что отец действительно наконец-то остепенится, осядет, будет жить с этой, по всему видно, доброй бабой Настасьей. Хотя, конечно, как-то зять, муж моей сестры, стал подсчитывать, сколько у нашего тяти было жен только в поселке Молдавановка, где они живут, в Киргизии, – так пальцев на руках не хватило!.. А отец прошил на несколько рядов всю страну, особенно ее южные земли, и везде у него были жены, о которых он никогда не вспоминал и не печалился. Казанова против тяти робкий «вьюнош»!
– Так что, Настасья, теперь и у тебя есть дети, внуки!.. Есть для кого жить! Полноценный член общества! – завершал тираду благодетель.
    В идиллическом взаимопонимании, за чаем с вишневым вареньем оставили мы с сыном молодых. Дома меня ждал конверт с обратным адресом киностудии им. Горького. Предчувствие не обмануло: «В связи с тем, что историко-экологическое творческое объединение «Мир» переформировано в творческое объединение «Ладья», ориентированное на выпуск коммерческих фильмов...» Не знаю, много ли «Ладья» собрала дани, но белые струги Ерофейки Хабарова, «сиротинушки государевой», как он себя жалостливо называл, растворились в мороке, так и не отчалив. Ничто не ново под луной. «Токмо и говорите: как куповать, как продавать, как блуд блудить!» – эти обличения протопопа Аввакума, современника Хабарова, я и успел с утра вписать в свой сценарий. Но это было слабым утешением. Вот разве что ГКЧП?!
    – Егор! – сотряс квартиру голос отца. – Пойдем морду бить!
    Сын серьезно занимался боксом, но ему было шестнадцать. Отправлять его с дедушкой «бить пьяную сволочь», которой, как выяснилось, последний уже дал бой на территории бабы Насти, мне показалось странноватым. Пошел сам. Тем более, что ничего иного вроде бы уже и не оставалось, как только морды бить.
В комнате бабы Насти на выцветшем диванчике чинчинарем сидел милиционер...
    – Ты что, милиционер? – опешил отец.
    – Капитан, – выставил тот погон. – Специально для тебя, дед, сходил, форму надел.
    – А почему пьяный?!
    – Выпивший, – уточнил капитан. – Я не при исполнении, имею право, как все люди.
    – А почему был не в форме?! К народу хочешь примазаться? ГКЧП бежишь?
    У капитана так и отпала челюсть.
    – Он... – продралась баба Настасья сквозь озноб, – в Москве живет. Племянник.
    – Ты же говорила, что у тебя никого?! – требовательно изумился отец.
    – Детей нет. Сестра есть, здесь живет, сын ее...
    – Ну и ухаря ты, тетка, нашла! – наконец-то пришел в себя племянник. – Я прихожу, ну выпивший, правда, немножко, – стал он объяснять мне, – к матери приехал, дай, думаю, к тетке зайду. А ключ у меня от квартиры свой. Ну, мало ли, пожилой человек... Тетка родная, всю жизнь душа в душу!.. Открываю, а тут дед на меня с лыжной палкой!..
    Разобрались миром. Хотя точку поставил все-таки отец, показав себя хозяином: «Хочешь прийти – приходи трезвый, хоть и милиционер».
    Но лад уже был нарушен. Обеспокоенного оставил я отца, как бы набухающего изнутри. И скоро он явился в раздумьях:
    – Настасья, ничего не скажешь, человек хороший. Но подвержена дурному влиянию! Пришла сестра ее, мать этого пьяницы-милиционера, слышу: на кухне они шу-шу, шу-шу. «Нет, – говорю, – господа хорошие, так дело не пойдет. Это не по-нашему. У нас тайн нет: хочешь сказать, говори открыто!» А она мне, сестра ее: «Зачем, – говорит, – вам расписываться, так живите». Они думают, что я у нее хочу квартиру оттяпать. Да у меня их тысячи, этих квартир, могло быть, но я всегда уходил с одним саквояжем!..
    Исполненный вопроса, отец удалился. Еще через полчасика сомнения были решены:
    – Я бы его проткнул, если бы он не был милиционером! – влетел тятя. – Прихожу, а он уже там. «Как хочешь, – говорит, – дед, а я тебе прописываться не дам». – «Ах, – говорю, – вы, сволочь такая, всю жизнь из нее соки сосете и сейчас ждете, когда она помрет, чтобы квартирой завладеть! А то не хотите понимать, что человек хоть под старость лет счастье свое нашел! Скажи, – говорю, – ему Настасья!» А эта, дура, сидит и только головой трясет!.. Да на черта тогда она мне такая нужна?! Айда, Егор, унесешь телевизор!
    Утром приехал из Минска племянник, сын моего брата. Совершеннейший красавец, с естественной утонченностью, изяществом манер: все в нем скромно, лаконично, без перебора. Этой врожденной аристократичностью всегда поражал меня и брат. При одном отце матери у нас разные. Можно предположить, что унаследованную точеность черт отцовского рода облагородила в брате материнская кровь. Но ведь все равно – мать его также из самой что ни есть глухой сибирской деревни! Я долго полагал, что из ссыльных нанесло, пока однажды не пригляделся к фотографиям русских крестьян. А видели ли вы, скажем, фотографию Петьки – офицера Петра Исаева, ординарца Чапаева? Или самого Василия Ивановича? Посмотрите. Страшный анекдот открывается, сюрреалистический опять же... Иконописные лики, царственная стать той доброй людской породы, которая только и могла размахнуться на одну шестую часть земли.
    Думал я об этом, в отсвете политических катаклизмов глядючи на своего племянника. Он же своими длиннющими руками доставал из изящного рюкзака и ставил в ряд часы: полуметровый филин из резного дерева держит в когтях циферблат – собственное рукоделие. Привез он их из Минска на продажу, но надо ж было так подгадать! Весь минувший день ходил с черным филином в руках по Арбату, все более недоумевая, почему от него в стороны шарахаются люди?!
    Все сотворенные племянником филины мистически напоминали российского президента. При этом стрелки зажатых в когтях часов смотрели в разные стороны, как бы символизируя сбившееся течение времен.
    – Однако, Антон?! – появился отец. Он уже отбегал с мухобойкой, отрапортовал мне политические новости, просветил дворницу, дал кругаля по городу и вернулся, заряженный бодростью. – Ого-го-го, какой вымахал!
    Дед и этого внученка видел лишь в раннем детстве, но узнал сразу.
    – Твоей резьбы? – признал он и рукоделье. – Молодец! В нашу породу! А здесь надо было бархоткой...
    Посмотрел еще мгновение, отстранившись, и перешел к делу:
    – Так, говорить будем после, айда, Антон, телевизор мне поможешь донести. Они меня, понимаешь, здесь не прописывают, я ухожу к женщине. Она живет одна, дети отдельно. Молодая, на четырнадцать лет моложе. Но это нам ничего. Образованная, не то что эта, голова трясется... У нее телевизор есть, но квартира двухкомнатная – она захотела отдохнуть, а я же без «новостей» не могу – я включил себе и смотри!..
    К новой жене – с другим внуком! Благо телевизор небольшой. Поднял его Антоша во весь свой рост, поставил на плечо, и подались.
    На этот раз пассия отца жила на другом конце города, поэтому племянник вернулся не скоро. С деликатной, как бы таящейся улыбкой рассказал, что бабушка «подкрашенная», «с укладкой», приняла его довольно любезно, долго расспрашивала, а потом выдвинула условие, что с дедушкой она зарегистрируется только в том случае, если тот переведет на ее сберкнижку все свои сбережения... Отец с полгода назад продал однокомнатную хрущевку в Узбекистане – время перемен позвало его в Россию! Она и изначальная сумма была копеечной, инфляция ее объела, и теперь, после покупки телевизора, у него оставалось по тем ценам примерно на кожаный пиджак. Но отец в этом смысле жил по послевоенным меркам и казался себе богатеем! Как, впрочем, и редкостная его мастеровитость выражалась в нем на послевоенный лад. Увидел, скажем, что на двери лоджии нет ручки, располосовал большую консервную банку, скрутил, такую присобачил, чтоб уж взяться так взяться!..
   За день я замучил телефонный диск, тщетно пробиваясь к Б., человеку оттуда, где меняют режимы в стране. Племянник и сын обошли коммерческие лавки нашего городка, довольствуясь все тем же мистически пугающим эффектом от демонстрации черных филинов с часами в когтях.
    Отец объявился лишь к вечеру. Непривычно озадаченный, приглушенный. Заметно обозначились старческие, потянувшиеся к ушам плечи. К прежним условиям образования молодая жена добавила новые требования: суженый должен оформить ежемесячное перечисление на ее расчетный счет своей ветеранской пенсии, по крайней мере ее 75 процентов... Что-то отцу в понимании происходящего было явно неподвластно.
    – К Настеньке сейчас по пути завернул, – с нежнейшим трепетом признался он, – родня ее набаламутила и убежала. И сидит опять старуха одна, головой качает...
    Не знаю, как он провел ночь, но еще светало, когда раздался звонок. На пороге был отец с телевизором в инвалидной коляске.
    – Будить вас не стал, у Ивана, под вами живет, коляску взял: он каждый день в пять жену на прогулку вывозит... Пойду верну.
    Автобусы еще не ходили, получалось, он уже дважды сносился туда-сюда, прикатил через весь город телевизор! Н-да!.. Однако и ночка была у молодых!
    Пояснять отец ничего не стал. Лишь сказал, энергично растопырив пятерни:
    – Не та тут у вас, в Москве, старуха! Не та!
    К началу рабочего дня он вернулся к прежней установке – с красными книжечками к главе администрации.
    – Я ему свою ветеранскую, а ты свою – бахнем ему об стол!
    Прежний наш разговор все-таки возымел действие, и отец отказался от мысли тыкать книжкой под нос.
    – Да этот глава, поди, сидит там сейчас, хвост прижал! – становился я изощренней, овладевая отцовской терминологией.
     Это убедило. Мы отправились не в администрацию, а в паспортный стол.
    Я пристроился было к очереди, но тятя – ветеран! – процокав лыжной палкой о керамическую плитку, вошел прямиком в кабинет начальника. И скоро из кабинета раздался душераздирающий крик:
    – Пропорю, гад!
    Я опрометью бросился на голос, распахнул дверь и увидел: полный человек в форме майора милиции, вобрав в себя живот, стоит у белой стены, за креслом, а дед, неистово потрясая палкой, целится в него блистающим острием. За другим столом, в углу, также белый и прямой, как бы завис сержантик.
    – Я что, дурака перед вами валять пришел?! – наступал дед. – Вова, покажи ему руку! – отец схватил меня за запястье, ткнул ладонь в глаза майора. А рядом выставил свою пятерню: – На, смотри, одна рука!
     Довод действительно был неоспорим: похожи руки!
    – Я не сомневаюсь, что это ваш сын, – ласково заговорил майор, выворачивая глаза на палку, – но, к сожалению, в нашем обществе пока еще существуют некоторые формальности... – теперь он умоляюще смотрел на меня.
     – Отец, давай я сам с ним переговорю, с глазу на глаз, покажу ему свою красную книжечку... – все точнее улавливал я убеждающую отца аргументацию. Да, видимо, и его собственный довод – одинаковые пятерни, хотя при старчески исхудалом запястье пальцы отца были толще, натруженнее, – не мог не убедить человека. Не слепой же!
    Отец вышел. Майор, вытирая испарину, все тем же странным для представителя столь почтенной профессии, вкрадчивым голосом принялся мне объяснять то, о чем я уже слышал в жэу и в суде.
    – Но проще всего для вас, – дополнил он, – оформить опекунство, как на чужого пожилого человека, нуждающегося в уходе... – Майор чуть помолчал и добавил: – Не обижайтесь, но просто по-человечески хочу вам сказать: хорошенько подумайте, прежде чем прописывать такого папу...
    Очередь перед кабинетом живо интересовалась отцовской пятерней, и мне также пришлось представить ей и свою, подтверждая, как это мы здорово всё объяснили начальнику.
    – У тех детей, от первой жены – она молодой умерла, рука в мать! Хотя с лица они на меня прошибают! – растолковывал отец. – А у этого, хоть и фамилия у него материна, рука моя! Против не попрешь!
На улице отец обнаружил, что паспорт его у меня, без изменений, и он все так же не может голосовать, да еще и нуждается в опекунстве:
    – Дрянь тут вы все! – зашагал от меня дед размашисто и прочно.
    Меж тем в центре столицы, как фаллические символы власти, уже стояли с поднятыми дулами танки. А безвестный генерал Лебедь, возглавлявший колонну, плутал в это время в коридорах власти, как он признавался позднее, отчаянно пытаясь выяснить – где враг?!
    Отец же мой, как и весь народ, узнавал о происходящем через электронные СМИ, которые четко объявляли, что танки вошли для осады Белого дома. Теперь он магнетически прилип к своему персональному телевизору, то присаживаясь, то вскакивая с резким взмахом мухобойки и на удивление кратким комментарием: «Резинщики!»
    Пропустить, не стать участником событий мне показалось непростительным. Отправился в Москву. На автобусной остановке, словно врезной кадр в действительность, бросилось в глаза свежее объявление со знакомым красивым размашистым почерком и характерными словосокращениями: «Старик 79 лет. Хожу с палочкой, но еще крепкий. Пенсия большая (инв. ВОВ). Жилья нет. Ищу спутн. жизни с жил. пл. Обращ. по адресу...»
    И далее – есть улица, дом, но не указаны корпус и квартира. Дом же у нас десятиэтажный, с шестью подъездами, а рядом, как раз под указанным номером, без корпуса, пятиэтажка... И таким вдруг вопиющим одиночеством дыхнуло это объявление – странным, необъяснимым сопротивлением чему-то!... Сидит там старик наедине с историческими катаклизмами, ни прописки ему, ни старухи путней... Ткнется какая в его объявление – и сразу понятно, хоть и большая пенсия, а уж в маразме!
    Вернулся, по возможности не нажимая на момент склеротичности, сказал: мол, у нас ведь не просто дом номер, а еще и корпус, квартира...
    – Это я специально не указал, – проявил отец небывалую ясность ума. – Кому надо – найдет!
    По пути на электричку я обнаружил еще два-три точно таких же объявления: закодированных! И дальше ехал уже спокойным за отца, в дни потрясений все-таки исполненного ожидания той, настойчивой, неостановимой, которая прошерстит два многоэтажных дома, но найдет его. Еще крепкого, хотя и с палочкой...
    Воодушевленные массы даже на футбольном стадионе меня всегда вводили в уныние, а среди скучившихся для борьбы за права и свободы личности нашло одно ясное ощущение: подай я, конкретная личность, сейчас хоть голосок против, так из самых искренних побуждений под своими высокими знаменами и затопчут...
    Ночью я ввалился к другу, живущему на Арбате: тот сидел перед включенными телевизором и транзисторным приемником и знал о происходящем лучше меня – на экране по кабельному телеканалу шла информационная строка. А радио вело прямой репортаж с мест наиболее динамичных событий, будто со спортивных состязаний, где заранее известен маршрут (вторичная аналогия со спортом случайность). Организацию эфира я оценил впоследствии, когда новые обстоятельства жизни меня сделали радийщиком.
    От друга же, несмотря на поздний час, я позвонил Б.: просто набрал номер по инерции. И к полному изумлению, мне ответил его совершенно бодрый, оптимистический голос: мол, все нормально, газета у нас будет, вот вернется шеф из отпуска, подпишет и... То ли он темнил, рассчитывая на чужое ухо, подумалось мне, то ли с высоты не всегда видней?.. Там солнце вершины слепят и не разглядеть, что здесь, внизу, все уже потекло и поплыло... Однако напряжения в ожидании развязки событий добавилось: может, все-таки ему что-то особенное известно.
    К рассвету я захватил боевой люд на площади, которая скоро получила соответственное название – Свободы – в ликовании. И так воистину романтически, чисто светились глаза! Лица были одухотворены, полны чувства значительного, свершенности!.. Во многих, если не в большинстве из ратников новых свобод угадывались представители НТР с их характерными очечками, аккуратными бородками, гладкими стрижками. Они в эти дни, оказались самым революционным классом; тогда им, будущим челнокам, рыночным торговцам или даже     Празднично гремела музыка! На высоком крыльце Белого дома – название также появившееся в те дни и, по-существу, выражающее их дух, – раскованно и грациозно танцевал парень. И скорее всего, его не нанимали! Восторг!..
    Наиболее активные или непримиримые вскрывали люки брошенных бронетранспортеров, зарили, раздавали патроны на сувениры подоспевающим с разных концов горожанам, или, точнее, россиянам.
Взял и я патрончик. Но в электричке, по пути восвояси, стал он мне мешать, как дурной знак. Да и не хотел я, чтоб он лежал у меня дома, этот патрон! Выкинул я его из окна в высокую траву.
Вагон был полупустым. Люди дремали. Несколько мужиков, то ли бригада, то ли постоянно ездящие в это время по одному маршруту, собравшись кружком, привычно расписывали пульку.
    В автобусе мне показалось, что я попал в монолит: на смену ехали заводчане. Молчаливо, обыденно. Будто не было минувшей ночи, а я возвращался из фильма, который здесь не показали.
    Я подходил к дому, представляя чувства отца. Как бы там ни было, советская эпоха – это вся его жизнь!   Воззвания ГКЧП – еще и признание ее ценности...
    – Ха-ха! – раздался передо мной все тот же мощный хлопок в ладоши, едва я раскрыл двери. – Все! Конец ГКЧП! – раскинул отец матерые пятерни. – Ну теперь им Ельцин хвосты накрутит!..

* * *

    Через недельку отец уехал, ибо ко всем прочим разочарованием у нас еще и погода «завшивела».
    Объявления его еще долго висели по всему городку, шелестя на осеннем ветру отклеивающимися концами. И каждый раз, когда я натыкался взглядом на выцветающий знакомый текст, в моем воображении взвивался маленький смерч, который бежал каруселью пыли по земле неведомо куда и зачем.
    Но самое удивительное, не поторопись отец, то и в нашем городке обрел бы так необходимое ему право голосовать: две старухи по этим его объявлениям все-таки приходили!
    Однако он уже нашел себе спутницу жизни в любезных ему южных широтах, где, видимо, «той» старухи, как арбузов на бахче!
    Я в его краю, под Ташкентом, оказался два года спустя. Был у меня всего день. Полуобморочный от сорокаградусной жары нашел я нужный дом, квартиру. Писем от отца не было с полгода, что не в его характере, поэтому нажимал звонок я с некоторой опаской: над годами никто не властен... Дверь открыла невысокая костистая старуха, видно, из сибиряков, которые здесь составляют большинство русского населения.
    На мои слова она потянула голову и подставила ухо.
    – Александра Степановича! – прокричал я.
    – На кладбище, – махнула она и жалостливо склонила голову на бочок.
    Так я привык, что где-то бродит чудак человек по белу свету, от которого я и произошел, – меня всегда это удивляло, особенно когда смотрел на него со стороны, чувствуя себя совсем иным, другого рода! Вот дядьев по матери или даже чужих по крови мужей ее сестер, с кем рядом вырос, – тех сразу ощущал кровно родными. А отец – это миф, образ, блуждающий мираж... Неужели?!
    – Я сын его! Сын! Из Москвы...
    Она, всплеснув руками, пошла впереди. Шагала споро, бодро.
    Кладбище оказалось рядом, за ближайшими домами.
    – В лихую годину родилась Авдотья Никитична!.. – раздавался над могилами, сотрясая жару и сам вечный покой, зычный знакомый командный голос. Родной.
   Отец стоял во главе похоронной процессии.
    – ...Всю жизнь она бережно хранила любовь к земле великой среднерусской Смоленщины, – взмахивал он рукой на манер полководцев, – но последний приют нашла в земле братского суверенного Узбекистана!..
    Увидел меня, распахнул обе руки, подняв и неизменную лыжную палку.
    – Господа товарищи, ко мне приехал сын, представитель России.
     Торжественно меня обнял, как представителя. Его нагнала женщина, стала давать ему деньги.
    – Не надо мне этой дряни, – отмахивался отец. Но женщина все-таки сунула ему свернутые бумажки в карман.
    – Деньги – говно, – продолжал по пути отец. – Могу зарабатывать – три семьи кормить! По два-три раза на дню приглашают на выступления. Денег иные дают немерено, я стараюсь не брать. Особенно доллары эти презираю. Суют!..
    – Красенькую взять? – подсуетилась заискивающе старушка.
    – Мои дети – не пьют! – Прибил нас отец обоих со старушкой к земле. – Глухая, понимаешь, совсем, а выпивает! Сошлись, еще вроде слышала все, а сейчас глохнет и глохнет!..
    Еще бы!..
    – А у меня во! – отец по-детски ощерился, показывая...
    О Боже!.. Проклевывающийся ряд молочных детских зубов!
    – В восемьдесят лет стали расти. Двадцать семь зубов! Я пять за жизнь выдирал, так те не растут. А которые сами выпали, стали расти. Но они сейчас медленно растут, не как у младенцев. Вот за год всего как выросли. Года три, мне врач сказал, расти будут.
    – Так тебя, может, в книгу Гиннесса?
    – Нет. Такое бывает. Нечасто, но бывает.
    Старушка пошла домой, а мы с отцом прямиком отправились на рынок. Действительно никогда не считавший деньги, отец рядился за мелочь до ругани. Дыни он царапал ногтем, проверяя зрелость, и почти каждому из торгующих «дал нагоняй» за то, что рано сорвали или долго везли... Это было время, когда по всей нашей распавшейся стране катились волны националистических распрей. И я ждал, что кто-то из продавцов-узбеков скажет: мол, дед, дуй к себе в Россию и там указывай! Ничего подобного! «Аксакал понимает», – уважительно кивали они головами.
    Наконец, он выбрал две дыни. Я взял – одиннадцатикилограммовую, а отец – семикилограммовую. Жара меж тем вошла в полную полуденную силу. Ладно бы, если мы были где-то в селе, среди деревьев и саманных домиков. Но в центре пробетонированного города, где от зноя исходит пеной асфальт, едва поспевая за отцом, я взмолился:
    – Как ты можешь тут жить?! Дышать же нечем!
    И тогда отец сказал мне слова, пред которыми мог бы обезмолветь сам Сократ.
    Родившийся за год до первой мировой, переживший на веку несколько войн, революций и социальных формаций, в умопомрачительную жару шагая размашисто впереди с лыжной палкой и семикилограммовой дыней, он огласил окрест:
    – Я могу хоть в валенке дышать!


    Трехдневки

    Макар покрякивает, покашливает – укладывается в постель. Старая, с высокими литыми спинками кровать отвечает ему в тон поскрипыванием, живым будто, надсадным попискиванием.
    – Видать, – уж конец недалеко, ломота во всем теле. К весне дело-то. Растительность всякую она оживляет, а старые телеги навроде меня прибирает к рукам.
    – Ну че же, весной-то помирать лучше, – рассуждает Клавдия, которая моет посуду после вечернего чая. – Все людям копать легче. Клянуть хоть не будут, а зимой-то подолби ее.
    – Энто так, – соглашается Макар. – Тут артиста показывали, мне ровня, а вот скажи – по виду он мне токо в сыновья годный.
    – Так че же, он ошибко-то, поди, не горбатился. Это ты всю жисть за лошадями ходил, топтанный имя, перетоптанный. Хозяйство какое было, детей сколь вырастил, войну прошел, а таперича ишо в этой кочегарке сколь сажи наглотался.
    Клавдия присаживается на табуретку, кладет маленькие желтоватые руки на колени.
    – Тебе-то, Макар, че говорить... Хоть на могилку есть кому прийти. А я-то одна буду лежать и попроведать некому. Если Женька когда приедет, может, придет.
    – Женька придет, – подхватывает Макар. – Мать у ей, царство ей небесное, золото была, и она девка хорошая. Умная. Не забудет. А моих-то, однако, не дождешься. Вот если бы я им бутылку оттеля подавал, тада бы спасу не было: и дневали и ночевали бы на могилке.
    Через каждые три дня Клавдия приходит к Макару. Живет она в доме-интернате для престарелых. Как старухе здоровой, полагается ей там работать. Моет Клавдия посуду на кухне, и смена ее длится три дня. Отдых – тоже три, и на эти дни Клавдия отпрашивается и едет к Макару, своему зятю, мужу покойной сестры. Состирает чего надо, помоет полы и снова возвращается к себе в «богадельню». Своей семьи у нее нет. Был, правда, муж когда-то, но так давно и так недолго, что она и помнит его смутно: сразу после свадьбы сгорел он на тракторе. Нянчилась с ребятишками братьев, сестер, потом племянников – так и прожила жизнь по родне, своего угла не завела и детей своих, кормильцев, не заимела. Вот и пришлось на старости лет искать приюта у государства.
    Когда умерла сестра Лиза и Макар с Николаем, с сыном-бобылем, остались одни в доме, Клавдия стала приходить и помогать им по хозяйству. В ту пору жила она в няньках у чужих людей и впервые получала за это деньги. Макар предложил ей перебраться: «Че мотаться, живи здесь, места хватит».
Клавдия обошла товарок, поделилась:
    – Зовет зять, прямо не знаю, че делать. В няньках и кормят, и поят, и десять рублей платят...
    – Иди к Макару и не думай, – советовали старухи. – Оно хоть нонче на своих надежи нету, а на чужих подавно.     Все одно ходишь, стряпаешь да обстирываешь...
    Но дети Макара взбеленились. Николай сразу отделился: поставил в комнате электроплитку и сам себе готовил. Пьяный, понятное дело, ни за что не брался, жил голодом. Он и раньше угнетал отца угрюмостью – молчит, будто обиду на сердце носит, а теперь и вовсе на него смотреть перестал: чужак чужаком жил в родительском доме.
    Старшая дочь, Мария, тихая, спокойная, хоть внешне недовольства не выказывала, тоже, видно, против была: забегать к отцу стала совсем редко, а когда речь ненароком заходила о Клавдии, глаза прятала и слова побыстрей пробрасывала.
    А младшая, Надька, та напрямик высказалась:
    – Жениться, что ли, на родной материной сестре хочешь? Чего с ума сходить?
    Макар пробовал объяснять:
    – Какой там жениться? А кто рубашку состирает, есть сготовит? Иль мне на старости лет грязью зарастать и голодным ходить? От вас-то, однако, не шибко дождешься подмоги. Как мать померла, ни разу ишо никто из вас не пришел помыть иль постирать. Опять же она, старуха. Пущай живет, хватит тоже по чужим людям-то шляться. Не объест, поди?
    – Не смеши людей! – упирала на свое Надька.
    –Уж как вы смешите, однако, не пересмешишь! Пьете каждый день, деретесь... – Макар тоже было разошелся.
    Но дочь налетала на Клавдию.
    – А ты что? Смерти сестры обрадовалась?! Место ее быстрей занять хочешь?
    – Пошто мне радоваться-то? – недоумевала Клавдия. – Ниче она мне покойница, плохого не сделала. Не ндравится, че ли, что я тут живу? Уйду, че ж.
    – Вот и давай.
    Плакала Клавдия редко, только когда умирали или уезжали родные, – не впускала ругань и обиду ее душа, а тут словно нарушилось внутри нее что-то, и она едва сдержала слезы на Надькиных словах, однако смолчала.
    Сердцем отошла у старой подруги Натальи – посудачили с ней о Надьке с Николаем, заодно Макару досталось: не может в отцовские руки непутевых взять. Наталья посоветовала уйти в недавно открывшийся дом престарелых. Не в первый раз и не от одной Натальи слышала Клавдия этот совет, но все не принимала его всерьез, казалось, обойдется как-нибудь, найдутся люди – пригреют. И вдруг стало ясно: пришло время.
    А выплакалась Клавдия через месяц, когда приехала Женя.
    – Жила-жила, растила-растила, а теперича не нужна никому – в обузу всем. Как же это так, а? Дочка?..
    Три дня без Клавдии тянутся долго. Нестерпимо долго. Одиноко, больно. Особенно зимой. И на лавке не посидишь, и на улку не поглядишь, в замерзшее окно ничего не видно. Да и смотреть-то не на что – на затеевские зеленые ворота, что ли? Пенсию Макар заработал в колхозе, а потом, переехав в районный центр, еще лет двенадцать трудился в кочегарке при гараже. Трудно стало ночами не спать, да и ходить туда, до гаража, не ближний свет – оставил работу. Но каждую зиму зовут его на помощь. На Новый ли год, в февральский ли праздник кто-нибудь да забывает про топку и трубы замораживает. Виновника увольняют, а кочегар - не начальник, не обойдешься – бегут к Макару, человеку надежному. Неделю-другую Макар работает, всего-то и развлечение – уголек маленько побросать, с шоферами словом обмолвиться, а приятно, что помнят, нужен. Однако ночью тяжело: глаза сами собой слипаются, и ноги стынут.
    ...Посидит старик на сундучке, потянет неторопливо самокрутку, полежит на кровати. Тысячу дум за день передумает, а попробуй найти конец или начало иль середину сыскать – не получится. Хотя так-то, как ни крути, как ни верти, об одном они – о родных детях, о нескладной их жизни, будь они неладны...
Минула трехдневка, и раненько утром появилась Клавдия. Вошла, как всегда, неслышно – больно уж легка на ногу – и, не снимая плюшевой великоватой дохи, сразу к нему, Макару, в боковушку. Дыхнула холодом, сунула руку за полу. Вытащила конверт, подала старику.
    – Читай-ка, от Жени получила, зовет меня...
    Один дар, редкий, но мало ценимый дар был у Клавдии: она умела любить и служить ближним. И вот, может, впервые ей ответили тем же, и на лице ее ожили, светясь тихими лучиками, глаза.
Макар, в нательном белье и в валенках, подсел к окну, отставил письмо на вытянутой руке, щурясь, долго смотрел на листок и шевелил губами.
    – Ну и как думаешь?
    – А че думать-то? Зовет ить. Держит меня, что ли, кто здесь? Семеро по лавкам у меня? Лопатину, какая есть, соберу в узелок да поеду. А ты-то че думаешь?
    – А то думаю, что и думать нечего, – рубанул Макар. – У самой то болит, это болит – ну как сляжешь, и будет она, девчонка, разрываться: за дитем смотри и за тобой ходи. Мужика ее ишо не знаем, как он на это дело глянет. Людей изведешь и сама изведешься! И живи потом там – раньше времени все равно не помрешь. И могила на чужбине будет.
    Клавдия сидела на кровати неподвижно, поджав губы.
    – Че мне могилка-то, – заговорила она после некоторого молчания, – земля везде одинакова. А здесь оставаться, тожить... Кому я шибко нужна? За инвалидами убирать интересу мало.
    – Ну, как хочешь. Токо мое слово такое – неча людям жисть портить! Переработалась ты там, че ли?    Перемыла посуденку – и гуляй себе. Кино кажут, сыта, обута, при месте – чего ишо надо?! На том скажи спасибо.
    Клавдия сидела, крутила каемку полушалка. Макар, покрякивая, побрел на кухню.
    – Не знаешь, где у меня табак? – спросил он оттуда. – В пачках я брал.
    – Эвона! А в тот раз кого клал сушиться! Пошарь-ка на печке, сверху-то...
    И Макар в который раз удивился памятливости Клавдии.
    Старуха накинула на голову полушалок, поднялась.
    – К Наталье пойду схожу...
    Товарка угостила чаем с облепиховым вареньем и рассудила:
    – И неча их слушать – ехай! Ты на их всю жизнь горбатилась, теперича в престарелый дом заперли. От негру-то нашли! Там работаешь-работаешь, сюда придешь, грязь за имя выворачиваешь, ехай! От так от! И не ходи к ним боле, не унижайся. Ты ешь варенье-то, ешь, – пододвинула она розовенькую вазочку, – где еще поешь, окромя как у меня... Это ить облепиха! Витамин цэ, чтоб не было морщин на лице, ха-ха, – рассмеялась Наталья.
    Клавдия послушалась товарку, к Макару не пошла, сразу направилась к себе, в интернат. Решила: перед отъездом забежит, простится – и все.
    Макар в тот день измаялся, прислушиваясь к шороху в сенях. Не дождался он Клавдии и на следующий день. «Теперь не явится, – понял старик. – Наталья, видно, пособила. Значит, так, – прикинул он, – тут два дня остается, там три, всего – пять. Пять ден теперича одному быть. Эх-хе-хе». Зла у него на Клавдину товарку не было и на саму Клавдию тоже, было иное: досада какая-то, недовольство, что все так бестолково в жизни получается.
    Макар вышел на улицу. Солнышко стало поласковее. Посидел на лавке – лицу тепло, а зад мерзнет. Опять в дом воротился. Телевизор включил: показывали хоккей. Пользы от этого занятия старик не понимал и интереса в нем не видел. Выключил. Послонялся-послонялся, сходил в магазин, купил с тоски бутылочку «красненькой». Ну, какая выпивка в одиночестве?! Стопку едва осилил.
    Вечером ввалился пьяный Николай и вылакал оставшееся вино. Ничего, пошло и в одиночку. И отцу не предложил, будто его и нет. Выпил и затих, закемарил на табуретке. Макар приподнялся в постели. Поглядел на сына, спросил:
    – Пошто ты так делаешь-то, Колька?
    Николай поднял голову и снова опустил, как-то потерянно, жалостливо пропел себе под нос:
    – Пошто-о, пошто-о, пошто-о... – Встал и, спотыкаясь, шаря по стенкам, поплелся в свою комнату.
Через минуту-другую Макар заглянул туда – свет выключить. Сын спал в своей обычной позе: голова на диване, а сам на полу.
    И что случилось с парнем? До тридцати лет не пил, не курил, потом как нашло. На учебе, что ли, надорвался? Вовремя никто не подтолкнул, стал копошиться уж после армии: вечернюю школу закончил, училище, техникум и работать не переставал – вот силенки-то, видать, и поиздержались. В институт собирался да запил. А может, зазноба какая довела... За сорок, а не женат до сих пор. Скрытный сын больно, не поймешь его...
    Старик щелкнул выключателем, вернулся на кухню. Убрал пустую бутылку под стол, сел на край сундука, закурил. И в голове снова пошло-поехало – крутились, цепляясь одна за другую, привычные мысли…
 Макар бросил окурок в ведро под умывальником, вышел в сени, закрыл дверь на заложку.
Вернулся, выключил свет, нашарил в темноте кровать, лег. Николая не слышно... – бывает, стонет во сне... Почки у него больны.
     Тишина, только свое дыхание слышно... И чудится, будто кто-то рядом стоит, – стоит сбоку, у изголовья, смотрит. Давно уж приходит, то сбоку встанет, то весь дом собой займет. Предчувствие, может, какое? Заберут сейчас Макара отсюда, и больше никогда не будет его на земле. Пошевелиться страшно, и грудь теснит, к постели давит, будто кто сверху наступил.
    Макар собрался с духом, встал. Снова в доме вспыхнул свет. В тумбочке, где валялись в беспорядке Николаевы старые бумаги, разыскал ручку, тетрадь, сел за кухонный стол и стал писать. Поздоровавшись, раскланявшись, он писал: «...шибко они непутево живут, да ты сама знаешь. Ты бы, Женя, им написала, пристыдила, ты хоть млаже, а умней. Меня они в грош не ставят, шибко мне за них неспокойно, с тяжелым сердцем помирать придется. А Клавдию правильно, забирай. Спасибо тебе за это, все же не мать она тебе, а тетка токо. Она ишо ниче, покрякивает. На этом писать кончаю, желаю вам всякого добра. Летом приезжайте в гости. С поклоном, дядя Макар».
    Макар разогнул спину, испарина выступила от непосильной работы. И на сердце полегчало – пусть едет, пусть живет...
    Утром пошел на почту, купил конверт, запечатал письмо, попросил, чтоб написали адрес, бросил в ящик.    Подождал немного на стуле, пока ноги «разойдутся», и направился к дому престарелых: скуку развеять и сказать, чтоб собиралась старуха, чего время-то тянуть.
    Трехэтажное кирпичное здание с большими стеклянными окнами пугало Макара солидностью. А когда входил, пробирала жуть от другого: коридоры заполнены древними – против них Клавдия молодуха – стариками, с отвислой кожей на скулах, ввалившимися глазами, и просто калеками на колясках, на костылях...
     В колхозе, помнил Макар, долгое время конюшил Венька Емельянов, мужик, потерявший на войне руки и ноги. Конь у него стоял дома, запрягал, распрягал сын, а ездил Венька сам: подойдет на культях ног, всунутых в обтянутые бечевкой самоделки из толстой кожи, к телеге, обопрется о край обрубками рук, дернется резко весь и кубарем через плечо на телегу закатится, вожжи опять же на культи намотает и правит. Тельняшку со своего большого тела не снимал, всегда полосатый уголок торчал из-под рубахи, сам чубатый, глазастый...     Тяжело было на него смотреть, но тяжесть была не отталкивающая, не угнетающая – просто горечь давила. А тут глаза некуда отвести, кругом инвалиды беспомощные да старики немощные, страшно становится – будто уж и не на этом свете.
    – Ты кого там потерял? – услышал Макар знакомый, всегда излишне громковатый голос.
     Клавдия спускалась по лестнице, в дохе, в полушалке – ладная, ядреная старушка.
    – А я к тебе собиралась.
    – Ну, так пошли.
    – Меня Лия Даниловна просила остаться, некому, говорит, работать. А я отвечаю: позавчерась с обеда работала, вчерась цельный день работала – все не в свою очередь, а у старика там тожить воз не вывезен. Че ж, у Клавдии семь рук, че ли?
    Вышли на улицу.
    – Ты как... совсем отседа иль вернешься ишо? – поинтересовался Макар.
    – А как же не вернусь, – опешила Клавдия, – мне же работать завтра надо.
    – А-а. А то я думаю, манатки, може, сразу забрать, какие есть у тебя тут, унести.
    – На што их забирать-то? – Клавдия остановилась.
    – Собираться надо, укладываться: не ближняя ить дорога! К Женьке-то поедешь!
    – Подь ты к чомору! – всплеснула старуха руками. – Я думаю, куды он меня посылает? Че ж я туды поеду, Макар? – заговорила она, склонив голобу набок, как-то особо рассудительно, как говорят ребятишки, играя во взрослых. – Здоровья уж нету, захворай я, – сам посуди, – будет она там со мной шипериться, намотается, клясть ишо станет, и схоронят незнамо где. Так я ей и отписала: спасибо тебе, доченька, не забываешь тетку Клаву, но в тягость я тебе быть не желаю.
    – Письмо, че ли, послала?
    – Ну.
    – Наталья писала-то?
    – Пошто Наталья? Тут бухгалтерша одна. Я ей говорю: от так от и от так от – зовут меня. Она тожить посоветовала: Клавдия, никуда не ехай. Я и сама думаю, че с места срываться? Теперича уж немного осталось, как-нибудь доживу...
    Они шли вдоль леса по изъезженной дороге, тихие, неторопливые. Снег посерел, осел, покрылся тонкой  ледяной коркой, и яркое солнце уже не находило себя в каждом хрусталике льда, а размазывалось по нему уныло и словно бы принужденно. На обочине лениво топталась большая грузная ворона. Ворона-старуха, прожившая гораздо больше людей-стариков, она и выглядела уверенней и умудренней: и не отбежала, и не улетела, когда те проходили мимо, лишь устало и пренебрежительно глянула на них.
    – Не знаю, на кого мне деньги на книжке записать? Мария хотела, чтоб на Мишку записала. А я думаю, на Женю, однако, надо, – не в первый раз заводила такой разговор Клавдия.
    Макар, обычно пропускавший его мимо ушей, сейчас отозвался:
    – Сколь там у тебя?
    – Восемьсот рублей.
    – Хых. Им сейчас эти деньги плюнуть да растереть. Лучше на похороны оставь.
    Клавдия обиженно помолчала.
    – Че ж, меня, поди, государство схоронит, – выговорила она с расстановкой. – Крестик какой плохонький ты, поди, сколотишь.
    – Кто же нонче с деревянным-то хоронит? Че же, ты хуже людей, че ли? А железные памятники ое-ей стоят.
    – Да, поди, под ним шибко чижало лежать-то...
    ...Они придут домой, Макар сходит в сарай, принесет дров, угля, затопит камелек. Клавдия начистит картошки, нарежет ее длинными брусочками, рассыплет по шипящей сковородке. Скворода, накрытая тарелкой, будет ожидать на краю плиты, пока Клавдия домоет пол на кухне. Макар возьмет в охапку лежащие кучей в сенях половики, выйдет во двор, выхлопает их, занесет, настуженные, свежие. Клавдия, протерев порог, выжмет тряпку и любовно, аккуратно расстелет половики.
    Старики сядут за стол, Клавдия поставит сковороду на стол, снимет тарелку, картошка запарится.
     После ужина Макар будет курить, как всегда, неторопливо, задумчиво. Клавдия уберет со стола, сядет чинить прохудившуюся одежонку. Попутно поведает о новостях в доме престарелых: о том, как у них одна приревновала другую к третьему, о вновь прибывших... Перескажет кино, которое показывали, следующую главу из книги, которую им читают. Макар, попыхивая сигаретой, изредка усмехаясь, внимательно выслушает ее и вряд ли что скажет. Посидит, подумает и заговорит о своих делах. Речь, хочешь того или нет, пойдет о его детях.
     Вечером они посмотрят телевизор. Придет Николай. Если будет трезв, то приляжет на диван и тоже посмотрит передачу. Потом старики, попив чаю и потолковав о смерти, станут располагаться на ночлег. Макар в боковушке, на своей, с облупившейся краской, тяжелой скрипучей кровати, а Клавдия на кухне, на окованном сундуке.
     Когда погаснет свет, тьма Макару не надавит на грудь, не заставит прислушиваться к каждому шороху и бояться собственного дыхания, наоборот, его будто кто отпустит, разомнет суставы, обмахнет в легкой баньке распаренным веничком. Макар даже почувствует, как потечет кровь по жилочкам.
     Старики заснут. Прошедшая трехдневка, хоть и памятного в ней много, вышла комом. Но через три дня наступит новая, и еще много будет трехдневок. Только бы ноги Клавдию слушались да весна-баловница не покуражилась... Что ни говори, годы...

 

 

 


Партнеры