Елена Зейферт

Елена Зейферт

Елена Зейферт

Россия, г. Москва

Родилась в 1973 г. Поэт, прозаик, переводчик, литературовед, литературный критик, журналист, педагог. Доктор филологических наук, доцент.
В 2008 г. в Московском государственном университете им. М.В. Ломоносова защитила докторскую диссертацию "Жанровые процессы в поэзии российских немцев второй половины XX - начала XXI вв.".
Лауреат международных литературных конкурсов.
Председатель и член жюри различных литературных конкурсов в России, Германии, Казахстане.
Автор книг стихов, в том числе для детей.
В 2009 г. в издательстве "Время" в серии "Поэтическая библиотека" выпустила книгу "Веснег. Стихи и переводы", включающую переводы с немецкого.
Редактор-обозреватель "Литературной газеты".
Корреспондент периодических изданий.
Преподаватель теории и истории литературы, латинского языка.
Автор около 200 научных трудов, среди которых монографии и учебные пособия, увидевшие свет в России, Германии, Казахстане.
Член Международной ассоциации исследователей истории и культуры российских немцев (Москва).
Из авторов, которые дали самую драгоценную пищу, - Григорий Богослов, Тютчев, Достоевский, Гончаров, Рильке, Томас Манн, Блок.

 

 

"Со дна морского вышел Крым, как дом..."

"Со дна морского вышел Крым, как дом..."

полынный венок сонетов

 

ПОЛЫННЫЙ ВЕНОК (СОНЕТОВ)
МАКСИМИЛИАНУ ВОЛОШИНУ



I. 

…И стала сила Слова серебром,
а век – серебряным. Слова как пули.
Двенадцать стыли, шли, на пальцы дули,
глядели ввысь: Он, “в венчике”, – фантом.

Но вынул Он ещё одно ребро –
в цветаевскую персть весну вдохнул… И
нагие пальцы хрупкие согнули
из звуков вёсла… Только Русь – паром

разбитый (вплавь… грести нельзя… вести…) –
прибило к Крыму, где в одной горсти
живые травы, мёртвые вулканы,

где синий киммериец Коктебель
укладывает ветер в колыбель
седой полыни на кудрях у Пана.


II.

Седой полыни на кудрях у Пана,
сплетённой с мятой в дружеский венок,
волшебен жгут… Здесь и костистый рог
древнейших скал, как вереск, гибкий, пьяный:

зверьё и птицы, чудища… Осанна
природе, чей стилет или клинок
творят из гор подобия. Стрелок
таится с луком за кустом – Диана?

О – гунн, татарин, турок, печенег,
скиф, славянин, хазар… Любой набег
хранит земля. И ржавый бок кальяна,

и ветхую монету… Мифов тьму
вода и берег жалуют ему –
киммериянину Максимилиану.


III.

Киммериянину Максимилиану
к лицу полынный нимб. Как лес дремуч
на голове! И мучь его, не мучь –
из львиной шевелюры великана

глядят сапфиры (тёплые!). Он рано
и угадал и принял к счастью ключ:
полынный жгут не жгуч и не колюч –
терновый жжёт и оставляет раны.

Медведь? Садко? Сказитель? Дюжий эллин?  
Правитель в облаке пажей и фрейлин?
Огромный бородатый гном?

Не знает время, кто он! Но навстречу
в те дни ему, Волошину-предтече,
со дна морского вышел Крым как Дом.


IV.


Со дна морского вышел Крым как Дом
Поэта. Киммерийские Афины
открыли чрево: море, пляж старинный,
библейские холмы и окоём,

нагромождённый каменным зверьём.
Усыпан берег яшмой. Волны-вина,
меняя цвет, текут к тебе – черпни, на! –
соль зелья опрокидывай вверх дном.

Потухший Кара-Даг стоит иконой,
а рядом – Одиссеев понт со стоном
упрямо лижет бухту. Грот – проём

к властителю умерших душ Аиду.
На ужин – чтенье, дикий мёд, акриды.
Суровый Коктебель спит добрым сном.


V.

Суровый Коктебель спит добрым сном,
весь сине-рыже-розово-лиловый.
Здесь месяц помнит, белая подкова,
как плыл “Арго” за золотым руном.

Здесь в ноздри – порох пыли. НеСодом,
АнтиГоморра всех принять готовы.
Хозяева не спросят – что вы, кто вы
и почему голодный и пешком.

Зубчатость гор как стрельчатый собор.
Застыл навеки корифей и хор.
И панорама глазу – без изъяна.

Венецианских ваз хорош узор,
но только с Максовых великих пор
земля нагая стала легче манны.


VI. 

Земля нагая стала легче манны
для тех, кто был здесь. Море, помнишь, а? –
как здесь гостили цепкий Бенуа,
точёный Брюсов, Бунин окаянный,

пришелец с “Башни” Вячеслав Иванов,
стихийная Марина, Белый А.,
миф Макса – Черубина Габриак…
И соляная каменная Анна,

и тёзка Горький, и эстет Бальмонт,
по щиколотку став в античный понт,
рождали строки разного романа.

“Гомер и море…” – слушал Мандельштам…
Свод Коктебеля превращался в храм,
Волошин нежно пестовал титанов.


VII.

Волошин нежно пестовал титанов.
Кузнец, чеканщик человечьих “я”,
он чтил святую плавность бытия –
полдневную незыблемость и прану.

Как истый жрец, молился Солнцу рьяно
и камни призывал к себе в друзья…
С ним не одна разумная змея
лишилась жала древнего обмана.

Поссорить Макса с кем-то невозможно,
не брали верх над ним ни гнев, ни ложь, но
вдруг ясновидец просыпался в нём:

хозяин в руку брал ладонь, и, может,
он знал извилинки души прохожей,
рисуя сердцем, кистью и пером.


VIII. 

Рисуя сердцем, кистью и пером,
Макс создавал сплошные акварели.
Сожжённая природа Коктебеля
в нём глаз соединила с языком.

Сквозь почву скалы лезли напролом,
приветствуя его, и вслед глядели,
меняя лики… Он стоял у мели,
но видел остро, за земным ядром.

Сквозь мифопоэтичность миражей
Макс чуял оси точных чертежей
и трепет прочной буквенной колонны.

Латинский Дух алкеевых страниц,
он пред историей склонялся ниц –
в хитоне, босоногий, всевлюблённый.


IX.

В хитоне, босоногий, всевлюблённый,
он с детства путешествия любил.
И азиатскую арбу, и Нила ил,
и лотос, и тибетские поклоны –

в душе. Попал в Париж во время оно.
И бархатную куртку там носил,
дышал, кипел и жил что было сил…
Но в Коктебель тянулся непреклонно.

Он с “серой розой” сравнивал Париж.
И город подарил любовь, но тишь
желанную – Парижа знало ль лоно?

Среди классических страдалиц Маргарит
Волошин выбрал пару. Мир стоит.
Макс сочинял извечные законы.


X.

Макс сочинял извечные законы,
вводя Сабашникову в крымский рай.
Впорхнул светлоресничный, рыжий май
в покои сердца, синей бухты склоны.

В ветвях Версаля Зевс узнал Юнону.
Ах, в галереях Лувра: “Слово дай –
Любить!” Черёд твой, Гретхен – так играй
брезгливо сердцем, древняя матрона!

Макс был в Париже свой, не кто попало,
живой типаж Латинского квартала –
Марго и обронила честь свою.

Пан брызжет счастьем. Но судьба такая –
жить, призрак тонкой Гретхен упуская,
объединяя всех в своём раю.


XI. 

Объединяя всех в своём раю,
Елена (мать) звалась великой Пра.
Кормила люд амброзией с утра
в сапожках, шароварах: “Я в строю.

Орлиный профиль, красоту свою –
в табачный дым. Я вся уже вчера.
Сегодня – Макс, рождённый мною Ра.
Сурова внешне, я юдоль сдаю

прохожим странникам. У щиколоток льва
гляжу, как горькая полынная трава
с главы его летит мне на седины.

Германско-запорожских Макс кровей.
Его усыновили суховей
и Русь – в устах живущая былина”.


XII. 

И Русь – в устах живущая былина,
и Франция – культурный Монпарнас, –
свидетели, как богатырь Пегас
ваялся Максом из подручной глины.

Сам бандурист, гусляр, свободный инок,
Волошин знал тягучий русский сказ,
куплет французский – пляж пускался в пляс
и сок стихов жал из аквамаринов.

В гражданскую проклятую войну
Макс (зря?) ничью не выбрал сторону.
Он стал за мать, которая невинна

в сыновних распрях. Белый, Красный брат
сливались в розовом. И Русь, простой солдат,
дышала жарко в спину исполину.


XIII.

Дышала жарко в спину исполину
история житий, вождей, вожжей,
убийства в Угличе, раскола, мятежей,
“кровавых воскресений”… Стаей длинной

слетелись в Коктебельскую долину
за Максом мифы, для живых уже
открылся грот… Ликуя, жен, мужей
встречал Волошин свистом соловьиным.

Лилит (?) болит в груди, где холст-рубаха
в крови от сердца. Сам, из горстки праха,
создал он Еву. Но любовь ничью

так не ценил, как зов земли-константы.
О чём шептали крымские атланты
живущему у мира на краю?


XIV.  

Живущему у мира на краю
и с миром отошедшему – раздолье…
Он не терпел преграды, копья, колья,
лишь – горы, море, степь и слов струю…

При жизни видел крымский Гамаюн
свой лик-гору на Чёрном море. Солью
покрыты веки, лоб тяжёл… Весло ли
рыбарь замедлит, думы взяв в ладью?..

Могила в самом сердце Киммерии.
Вкруг Феодосия, Судак и дух Марии,
второй супруги, плачут здесь втроём.

Могучее в глубинах моря тело.
Над Коктебелем снова Солнце село,
и стала сила Слова серебром.


XV.

…И стала сила Слова серебром
седой полыни на кудрях у Пана.
Киммериянину Максимилиану
со дна морского вышел Крым как Дом.

Суровый Коктебель спит добрым сном,
земля нагая стала легче манны.
Волошин нежно пестовал титанов,
рисуя сердцем, кистью и пером.

В хитоне, босоногий, всевлюблённый,
Макс сочинял извечные законы,
объединяя всех в своём раю.

И Русь – в устах живущая былина –
дышала жарко в спину исполину,
живущему у мира на краю.


 

В тигле твоего молчания

В тигле твоего молчания

стихи

 

 

ЧТО ЧУВСТВУЮТ ТВОИ ПАЛЬЦЫ

 
Два года назад 
я выронила бриллиант.
Из перстня.
А сегодня нашла его в пальце перчатки.
Он всё это время был со мной и не со мной.

Объявляю 20 апреля
Всемирным днём возвращения сокровищ,
в первую очередь обожаемых людей.

 

КРОВОРЕЧЕНИЕ

 
Между нами кровотечение. 
Кровь-речение, речь из крови.
Ведь река под названьем В-лечение
Убежала в песок, под кровлю.


Ведь дома оказались вехами.
Поцелуями. Утром ранним.
Проаукали мы, проэхали
Даже отзвуки пониманья.


С многочисленными заботами
Размешается что есть силы
Горе плотное и животное…
Я ребёнок? Спасибо, милый.


Мы вершили на грани, на грани… Власть
Ты мячом бил о пол моих чаяний.
Лишь лицо моё нежное ранилось
О твою кольчугу молчанья.


Бросьте – щупальце этого крабика
Не назвать осторожным сроду
В день, когда вернулась силлабика
В моё горло, к тебе – свобода.


Я не жертва. Но их количеством
Измеряют любую победу.
Мой Желанный, Твоё Величество...
Мы не встретимся в эту среду.
 

 

ЯБЛОНИ

 
У родительского дома
росли четыре яблони.
Две из них
приносили кислые красные плоды,
две другие – сладкие жёлтые.
Сорта плодоносили через год.
И один год белым цветом, а потом яблоками
была устлана левая половина двора,
другой год – правая…


Мне сегодня приснилось,
что яблони сгорели –
стволы обуглились,
но на ветках всех четырёх деревьев яблоки.


– Так не бывает, – подумала я и позвонила маме.


– Мама, какие яблони будут цвести в этом году?


– Все наши яблони этой зимой замёрзли.
Они были совсем старые –
их сажал ещё дед,
а он умер за двадцать лет до твоего рождения.
Дадут плоды
вишневые и сливовые деревья.
Помнишь, ты их сама сажала?


В мобильнике – звук яблокопада.
Наверное, это соседский мальчишка
бьёт красным или жёлтым мячом о забор.


Я стою на Садовом кольце,
словно боясь наступить на те, детские яблоки…


Их было так много.
Они пахли.
Они создавали настроение.
Они жили.
Их больше нет.

 

РОЖДЕНИЕ


Круглый рот сирены,
петли,
петли
обматывают меня…


Теперь новая эра –
белое становится
красным,
чёрное становится
красным…

Красногубая сирена
прижимается к коже
моего мобильного телефона.


Я не выпускаю его из потной ладони.
Я крепко держу его.
Он в крови.


«Нет, не отдам, он мне нужен!»


«Он вам мешает», –
вразумляет она.


На клавише телефона –
красный лепесток её ногтя…


Милый!
А ты помнишь меня в новом красном платье?
В том, где на спине полоски крест-накрест,
а ноги открыты в продольных разрезах?!


А красные слёзы на моих щеках
ты видел?


Мне страшно.
Я боюсь металлический голос сирены:


как скрежет зубовный,
как кураре в ухо,
как бусинку ртути на языке.


В красном пожарище боли,
в зигзагах сполохов я рожала тебе дочь,
красивую красноволосую девочку
с псевдоноготками, с цветом твоих глаз…


Я возьму с собой дочь,
надежду, любовь и веру,
кораллы слёз.


У нашего подъезда – разноцветная лужа.


Всё проходит.
Кораллы слёз лежат в моей лаковой шкатулке.
Дочь – в колыбели.

 

* * *


Память несовершенна.
Она ворует кусочки счастья
и распихивает их по чёрным дырам карманов.


Я залезаю к ней в карманы
и возвращаю тебе
благие секунды наших прошлых дней…
 


«Помнишь?..»


* * *


Я не успела написать
невероятно глупое стихотворение
о том, что ты Юний, Юлий, Август.


В июне – нежный,
в июле – грозный,
в августе – опять великодушный.


Красивая женщина,
которую я вижу по утрам в зеркале,
сказала, что ты ослеп в июле.


Август не наступил. 

 

КИСЛОВОДСК


Это город иль изображение?
Рукотворный ажурный дом.
Мастерства ворожей, миражей ни я,
ни другие не разберём…


Город тих, невесом, созерцателен,
лёгок и на подъём, и на скат…
Здесь дарители и старатели
временного песка.


Капли крепко прижались к веточкам…
Лишь пастель, а не акварель!..
Кисловодск и зимой расцвечен так,
как творение на заре. 

 

КРАСНЫЙ ПЕСОК


Мальчик был совершенно здоров. 
Но шаман сказал ему: “Ты умрёшь через три дня”, –
и насыпал возле хижины красного песка.
Мальчик не хотел умирать, но
вид красного песка постоянно напоминал о шамане,
ни на секунду не отпускал мысль о смерти…
Мальчик умер.


Я была уже свободна от тебя. 
Но ты сказал мне: “Ты любишь меня”, –
и замолчал, ушёл, исчез…
Я хотела забыть тебя, но
твоё отсутствие постоянно напоминало о тебе,
ни на секунду не отпускало мысль о любви…
Я люблю тебя.


В прозрачных жилах твоего молчания струится красный песок.

 

ДЕТСКИЕ БОГИ


Я ярко помню,
как у меня умерла любимая игрушка –
мишка вытянулся и застыл.


Как потом выяснилось,
расплавились его прорезиненные внутренности,
когда он лежал после ванны на батарее и сушился…


До сих пор храню его нетленные мощи.
Здравствуй, мишка – мои первые детские боги!

 

ИГРУШЕЧНЫЙ ДОМИК


Самое раннее детство.
Я мечтаю об игрушечном домике,
чтобы меня в нём всегда любили и понимали…


Я выросла.
Встала на ноги.
У меня выросли крылья.
И домик нужен только для передышки…

 

* * *


Мальчик, бегущий по краю тротуара,
вырастет
и вряд ли станет канатоходцем.
Я дома,
хотя в детстве
 любила пускать кораблики…

 

СЕРДЦЕ-ЯСТРЕБЁНОК

        Т. Мельниченко


Посмотри, как трепещут
бумажными крыльями
птицы моих стихов другим…


Они облепили
карнизы моего дома.


Их много.


А ты одна,
и я нашла тебе пару –
крохотного
ястребёнка,
чьё дыхание
созвучно
мышцам моего сердца,
существо,
рождённое на выдохе моей души…


Сжимаю в ладони
яичную скорлупу
и кровь.


Пусти его жить в любимую книгу
(нет, не в мою – спасибо, родная),
дай ему зёрен,
дай ему мяса жизни…


Он твой.


Мягкие коготки
на твоём пальце.
Крошка ястребёнок.


Он вырастет сильным.
С чарующим размахом крыльев.


Я задеру голову,
чтобы увидеть
своё парящее в небе сердце…
Ему с высоты виднее,
как оберегать тебя,
как быть с тобой рядом.


Таня, тот хроменький воробей,
что жил в твоей спальне,
стал текстом…


Рождаясь, он сильно изменился,
но ты узнаешь его
в ястребёнке,
в букве,
в скрежете тормозов
самосвала
перед сонным прохожим…


Таня, та русая девочка,
что спасла воробьёнка,
осталась той русой девочкой…


Она сидит на широком подоконнике
в твоей комнате
и смотрит, и слушает,
как я,
в который раз
с неизменным любопытством
рассматривая фотоальбом,
книжные полки,
плакат твоих мечтаний,
рассуждаю
о древнегреческих мимах
и рождении трагедии
из духа музыки,
представляю себе и тебе Рильке,
живущего в замке Дуино,
скандирую свои новорождённые стихи,
ловя пальцами воздух,
или
ношу взад-вперёд
мусорные баки
чьих-то недоброжелательных взглядов…


Сейчас мы пойдём пить чай,
и весёлые слоники на кухонных обоях,
висящие кверху тормашками,
раздавят твёрдыми лбами
все беды…


Знаешь, когда мне плохо,
я так скучаю по этим слонятам…


По твоим внимательным глазам…


По билетику в музей солнца!


…Помнишь, Таня,
я случайно назвала
своего кота
именем
приглянувшегося мальчишки?
И зажала себе рот, а ты засмеялась…


А теперь я нередко говорю кому-то:
– Таня!
– Так Вы не Таня?


Или вдруг бросаясь за лиловой
замшевой курткой,
заглядываю в чужие глаза…


Время ударит навылет.

Но по линии его удара
взмоет сквозь нас с тобою
стих-ястребёнок,
чудный мальчик,
твой друг
и моё оперённое сердце.


Нас трое.

 

В ФИЛЁВСКОМ ПАРКЕ


Ю.

Лечила душу
поиском смыслов,
аллюзиями,
интертекстом,
авторским кино…


А оказалось, не хватало
юбки горчичного цвета,
случайно купленной
на прогулке с тобой,
и забытого ощущения полёта
на качелях
в Филёвском парке. 

 

* * *
 

Ю.


Оставить на полдня Москву,
проплыть на спине больше, чем
путь от метро до работы,
разглядеть песчинки,
из которых состоит песок,
и обнаружить на голени любимого
ковш Большой Медведицы
из родинок.

 

ЛЮБИТЬ – ЭТО ПРОСТО


Перевести произведение –
как полюбить чужого ребёнка.


Поверьте, это не трудно.


Нужно только уметь любить.
 

 

ДАРЫ


Сеттер Макс дарил брызги.


Я лежала на шезлонге у самого моря.
Бродяга Макс, окунувшись в воду,
выбегал на берег и радостно осыпал меня брызгами.
Я вставала, перетаскивала шезлонг в сторону,
снова ложилась.
Тогда и Макс забирался в море поближе ко мне…
И щедро дарил брызги!


Еды он, голодный, никогда не просил.

 

ЗОЛОТАЯ ИГОЛКА


Кто-то сбрасывает с воздушного шара 
мешки с балластом,
а кто-то золотую иголку,

и ему становится легче...

 

МОЛЧАНИЕ


Моё молчание, как золото
в тигле
твоего молчания.

Ты решаешь,
сколько ему кипеть,
когда переполняться через край
и прорываться наружу.

Но ты не решаешь
судьбу слитка.
 

 

Из весенних почек и осенних семян

Из весенних почек и осенних семян

верлибры
 
  * * *
 
Различные начала и продолжения
встречаются
и не исключают друг друга…
 
Бог и человек.
Сила и нежность.
Весна и снег.
Обновление и уход.
Чаша терпения и полная чаша.
Вечность и тлен.
Основа и хрупкость.
 
 
  * * *
 
Из весенних почек и осенних семян
рождается новая жизнь.
Она приходит в мир,
где деревья носят имена,
а снег и песок одного, красного, цвета...
 
 
 
В Филевском парке
 
                                  Ю.
 
Лечила душу
поиском смыслов,
аллюзиями,
интертекстом,
авторским кино…
 
А оказалось, не хватало
юбки горчичного цвета,
случайно купленной
на прогулке с тобой,
и забытого ощущения полёта
на качелях
в Филёвском парке.

 
 
  BUONANOTTE
                                       
                  Каспару Хаузеру, моему найдёнышу
 
 
  * * *
 
Я поцеловала шедевр,
который написал
на твоём запястье
Давид Каспар Фридрих…
 
 
  * * *
 
Когда я рядом с тобой,
с меня сходят слои кожи, –
те, что впитали
обиды и морок,
осколки и прозу… 
 
Тонкое тело не снаружи, а внутри.
Теперь я это точно знаю.
 
 
  Я и верлибр
 
Ночь в Интернет-кафе не дороже, чем номер в гостинице.
 
Знаешь, я пыталась найти место между слов в немецкой газете,
в которой умерла рок-легенда, и я вместе с нею…
Я ведь уже тогда была мертва,
и мои легенды и мифы тоже.
 
Слышишь, я хотела обрести покой между звуков в отрывке из Россини,
звучащем в твоём подсознании,
но я абсолютно глуха, если рядом слово.
 
Видишь, я мечтала приклонить голову на клубочке дыма от твоей сигареты,
но он проседал от тяжести моих грёз.
Я не магнитная песчинка!
 
В полночь разрядился мой мобильный,
и последняя карета скорой помощи превратилась в тыкву.
 
Пусть ты уснёшь на коленях любящей дочери,
пока клавиши невесомо вбирают тепло
моих застывающих пальцев.
 
Смерть тоже сон, только лёгкий.
 
Buona notte.
Спокойной ночи.
 
 
 Сердце-ястребенок
 
                                  Т. Мельниченко
 
Посмотри, как трепещут
бумажными крыльями
птицы моих стихов другим…
 
Они облепили
карнизы моего дома.
 
Их много.
 
А ты одна,
и я нашла тебе пару –
крохотного
ястребёнка,
чьё дыхание
созвучно
мышцам моего сердца,
существо,
рождённое на выдохе моей души…
 
Сжимаю в ладони
яичную скорлупу
и кровь. 
 
Пусти его жить в любимую книгу
(нет, не в мою – спасибо, родная),
дай ему зёрен,
дай ему мяса жизни…
 
Он твой.
 
Мягкие коготки
на твоём пальце.
Крошка ястребёнок.
 
Он вырастет сильным.
С чарующим размахом крыльев.
 
Я задеру голову,
чтобы увидеть
своё парящее в небе сердце…
Ему с высоты виднее,
как оберегать тебя,
как быть с тобой рядом. 
 
Таня, тот хроменький воробей,
что жил в твоей спальне,
стал текстом…
 
Рождаясь, он сильно изменился,
но ты узнаешь его
в ястребёнке,
в букве,
в скрежете тормозов
самосвала
перед сонным прохожим…
 
Таня, та русая девочка,
что спасла воробьёнка,
осталась той русой девочкой…
 
Она сидит на широком подоконнике
в твоей комнате
и смотрит, и слушает,
как я,
в который раз
с неизменным любопытством
рассматривая фотоальбом,
книжные полки,
плакат твоих мечтаний,  
рассуждаю
о древнегреческих мимах
и рождении трагедии
из духа музыки,
представляю себе и тебе Рильке,
живущего в замке Дуино,
скандирую свои новорождённые стихи,
ловя пальцами воздух,
или
ношу взад-вперёд
мусорные баки
чьих-то недоброжелательных взглядов…
 
Сейчас мы пойдём пить чай,
и весёлые слоники на кухонных обоях,
висящие кверху тормашками,
раздавят твёрдыми лбами
все беды…
 
Знаешь, когда мне плохо,
я так скучаю по этим слонятам…
 
По твоим внимательным глазам…
 
По билетику в музей солнца!
 
…Помнишь, Таня,
я случайно назвала
своего кота
именем
приглянувшегося мальчишки?
И зажала себе рот, а ты засмеялась…
 
А теперь я нередко говорю кому-то:
– Таня!
– Так Вы не Таня?
 
Или вдруг бросаясь за лиловой
замшевой курткой,
заглядываю в чужие глаза…
 
Время ударит навылет.
 
Но по линии его удара
взмоет сквозь нас с тобою
стих-ястребёнок,
чудный мальчик,
твой друг
и моё оперённое сердце.
 
Нас трое.
 
 
  Дары
 
Сеттер Макс дарил брызги.
 
Я лежала на шезлонге у самого моря.
Бродяга Макс, окунувшись в воду,
выбегал на берег и радостно осыпал меня брызгами.
Я вставала, перетаскивала шезлонг в сторону,
снова ложилась.
Тогда и Макс забирался в море поближе ко мне…
И щедро дарил брызги!
 
Еды он, голодный, никогда не просил.
 
 
  * * *
                          Ю.
 
 
Оставить на полдня Москву,
проплыть на спине больше, чем
путь от метро до работы,
разглядеть песчинки,
из которых состоит песок,
и обнаружить на голени любимого
ковш Большой Медведицы
из родинок.
 
 
               
  * * *
 
Я не успела написать
невероятно глупое стихотворение
о том, что ты Юний, Юлий, Август.
 
В июне – нежный,
в июле – грозный, 
в августе – опять великодушный.
 
Красивая женщина,
которую я вижу по утрам в зеркале,
сказала, что ты ослеп в июле.
 
Август не наступил.
 
 
  Москва
 
Он покорил Москву.
Он завёл сотни нужных знакомств,
Взял на приступ лучшие издательства
И книжные магазины.
 
А, оказалось, что он случайно попал
В зеркало Москвы,
В её черновую копию, 
И настоящая Москва его не узнала.
 
Жизнь впустую.
 
 
Репетиция
 
Задерживаясь вечером,
я потом выбегаю из входа-выхода
новой серо-каменной станции метро
во французском стиле,
с остающимися за моей спиной
изогнутыми фонарями
и скамейками, как на бульваре
(возле них так не хватает деревьев!),
и всегда вижу
напротив открывающихся дверей
встречающего тебя…
 
Ты делаешь стремительное движение вперёд.
И, обнявшись, а затем взявшись за руки,
мы идём домой.
 
Но сегодня разрядился мой мобильный,
я не стала звонить тебе с другого телефона
и предупреждать, во сколько освобожусь.
 
Я прошла по бульвару внутри метро.
По мокрому асфальту плит,
в котором отражались
то ли звёзды,
то ли светильники. 
 
И вышла в пустоту.
 
Даже такая репетиция жизни без тебя
меня напугала
и долго держала в страхе.
 
А у входа в иную подземку?..
Ты встретишь?
 
Без звонка по телефону.
Заслышав мой приход в еле слышном шёпоте деревьев,
которых не было в метро.  
 
 
 ВЕРЛИБР: ВЕРА в LIEBE*
 
Когда сбываются сказки,
разбивается небо.
 
Я в Германии. 
 
Еду в чужом автомобиле по чужим дорогам,
а душа моя, сжавшись до километра боли,
вселяется в игрушки, прикованные к лобовому стеклу.
 Пеппи Длинныйчулок, Заяц с морковкой и Гном.
 
Девочке спокойнее всех, только жёлтый локон,
прицепившийся к Гному,
не даёт ей покоя.
 
Зайца, серо-грязного,
судорожно сжимающего бутафорскую морковку,
нещадно бьёт по стеклу.
 
Отвожу глаза.   
 
Гном на верёвке, в сидячем положении,
смешон и страшен.
Его улыбающийся рот –
антоним грустных глаз.
 
Трое висельников – человек, животное
и сверхъестественное существо –
приветствуют меня на обетованной вотчине.
 
Таксист смеётся с немецким акцентом.
 
Под скрежет тормозов
я подаю ему евро,
щёлкаю непривычное “Danke”,
хватаю трёх бедняг в свою добрую жменю
и под хлюпанье их присосок
выпрыгиваю из красного жерла “мерседеса”…
 
Глаза таксиста превращаются в ромбы.
 
Я сумасшедшая русская
оттуда,
где была сумасшедшей немкой.
 
В области сердца у спасённого из неволи Зайца
вижу недостёршееся слово “Liebe”.
 
 
 
*DieLiebe (нем.) – любовь.
 
 
  Тебе. Вечно незаконченное
 
  * * *
 
Твой мягкий голос навсегда поселился в моём ухе,
и оно стало хрустальной раковинкой,
поющей о совершенстве моей жизни,
в которой есть Ты…
 
  * * *
 
Между нами – пятнадцать лет.
Между нами – по-весеннему юная,
прелестная девушка…
Она ещё озирается по сторонам жизни,
ищет себя
в зеркалах витрин и луж на асфальте…
 
И если ты обнимешь её,
то сможешь приблизиться ко мне,
но она, ощутив твоё тепло,
тебя уже не отпустит… 
 
 
  * * *
 
Тонкие крылья твоего носа –
летучие голландцы,
они всегда устремлены в бесконечность…
Знаешь ли ты, где дом, а где рифы?..
Или твой дом стоит на рифах?..
 
 
  * * *
 
А ведь только узнав тебя,
я остро осознала благодарность Господу
за
слух – как бы я услышала твои песни?
зрение – как бы я увидела твой рот и веки?
голос – как бы я рассказала тебе об этом?..


 

 

Новый Вавилон

Новый Вавилон

подборка стихотворений

 

Бог. Новый Вавилон

Гортань разодрана, язык - смешной довесок.
Века мы ищем Бога.Бог был Текст.

Бог состоял из слов, из нот, из фресок.
Бог был и Текст, и Песнь, и Холст. Исчез.
После потопа, в стылом дне вчерашнем,
не знали (таял в небесах колосс),
что Бог был сам той Вавилонской башней.
С тех пор - незрим, неслышен, безголос.
Мы ищем Слово. Господи, как смеем?!
Как смоем дерзость?.. Чудо! - осмелев,
послушник Рильке, лучший из пигмеев,
нашёл останки Бога на земле.
Чуть тронь - они рассыплются. Но крепок
сжимающий их светлым спрутом стих.
Из слов-осколков, зёрнышек и щепок
растёт Господь, Который всех простил.
Стоит Отец. Он слишком человечий.
Но найден путь, и это путь наверх.


Челом к челу поэту - Божьи речи,
и жить в земле сырой, сытнее всех,
и ангелом с тяжёлыми крылами
дышать на крест, творя суровый гимн...
Отца-мозаику мозолями, губами
сложить бы чадам, избранным Самим.

Сонет воскресения апельсинов

Я тку стихи. Из тёплых, тонких жил.
Теряю кровь, сознание, терпенье,
Чтобы узнать, как текст стихотворенья
Ложится житом - благостным из жит.

Что может текст?.. В руках ребёнка - жизнь,
В оранжевом плоде живёт рожденье,
Глубокий первый вдох, и новый день, и
Нет, зёрнышко уже в пыли лежит.

Но, в строчках ухватив сей мезальянс
Души ребёнка с силой исполина,
Что делать дальше жителям Земли?..

Да просто слиться в мировой романс!
Деревьями воскреснут апельсины
Из зёрнышек, растоптанных в пыли.

Птиц

На запачканном Привокзалье
Снизу - снег, в поднебесье - смог.
К человечьим следам попали -
Гляньте! - крестики птичьих ног.

В грязной каше мужских и женских
Каблучков, каблуков, каблучищ -
Деревенским, вселенским, крещенским
Веет чудом, и неба свищ,

И незримого солнышка дым как
Лёгкий насморк - денёк, и пройдёт.
Здесь ходил ты, мой Птиц-невидимка,
И глядел на прохожий народ.

Лилипутик на нас, гулливеров,
Пялил пуговки выпуклых глаз.
Был ты белый, а может быть, серый
С белой грудкой дугой напоказ.

Прибыл поезд, тепло и железо,
И хороший сошёл человек...
Я смотрела, как варежкой резал
Чей-то мальчик живой ещё снег.

Голубь стыл. Люди к поезду лезли,
Шаркал старый таксист, как холуй.
Я Вам искренне рада!.. Как если б
Не нашла птичий трупик в углу.

Верлибр: ВЕРА в LIEBE

Когда сбываются сказки,
разбивается небо.
Я в Германии.

Еду в чужом автомобиле по чужим дорогам,
а душа моя, сжавшись до километра боли,
вселяется в игрушки, прикованные к лобовому стеклу.
Пеппи Длинныйчулок, Заяц с морковкой и Гном.
Девочке спокойнее всех, только жёлтый локон,
прицепившийся к Гному,
не даёт ей покоя.
Зайца, серо-грязного,
судорожно сжимающего бутафорскую морковку,
нещадно бьёт по стеклу.
Отвожу глаза.
Гном на верёвке, в сидячем положении,
смешон и страшен.
Его улыбающийся рот -
антоним грустных глаз.
Трое висельников - человек, животное
и сверхъестественное существо -
приветствуют меня на обетованной вотчине.
Таксист смеётся с немецким акцентом.
Под скрежет тормозов
я подаю ему евро,
щёлкаю непривычное "Danke",
хватаю трёх бедняг в свою добрую жменю
и под хлюпанье их присосок
выпрыгиваю из красного жерла "мерседеса".
Глаза таксиста превращаются в ромбы.
Я сумасшедшая русская
оттуда,
где была сумасшедшей немкой.
В области сердца у спасённого из неволи Зайца
вижу недостёршееся слово "Liebe".


Мюнхенская Золушка

Казахстанской Золушке здесь невмоготу:
Лечь на мостовую бы, под шины - тс-с, молчок…
Выронила зёрнышки в полночь - красоту,
Ёкнувшее сердце и хрустальный каблучок.

Стерпится и слюбится. Воровато принц
Мюнхен смотрит Золушке в нежное лицо.
- Фройляйн в белом платьице, ах, зачем же ниц
Вы упали, милая? Будьте молодцом.

Фабула закончилась: брак на небесах,
Флаги на рейхстаге или на дворце.
Русская принцесса спит не на бобах -
На дорожном вымощенном, вымытом кольце.

DIE RUSSLANDDEUTSCHE*

Рот, вмещающий два языка.
Отче, Vater, скажи, чья дочь я?
Точит кирху на дне река.
"Твой удел - терпеть, Russlanddeutsche".

Две души истомились в груди.
- Сердце! Herz! - Иссякает аорта.
- Голос! Stimme! - Я слаб и один.
- Liebe Heimat! - На карте я стёрта.

Ржавый плуг как могильный крест.
Лютер - в ветошь завёрнутой книге.
Волга! Mutter! И в тысяче мест
остаёмся мы Wolganigger.

В отчем доме хочу домой.
- Предок! - Кости лежат в Карлаге.
- Кирха! - Колокол мой немой.
- Нибелунги! - Ты веришь в саги?...

"Я не верю уже ни во что!" -
Так ответь, и предашь всё на свете.
Речи терпкой, щекочущей ток
неужели не благ и светел?

Крылья - вширь, и - поверх голов -
станем, делая тысячный круг, мы
двуязыкими магами слов,
Руссланддойче с большой русской буквы.

Две культуры, два духа. Вдвойне
нам достанет родительской речи.
Плуги нежны на новой стерне
прежних кладбищ. Озимые крепче.

Сотворчество

А был ли ты в минувшем декабре
на этом свете? И была ли я?..
Ни губ, ни глаз - любовного питья
не знали вкуса, не могли гореть.

Мы были, но не жили. Или ты
считаешь жизнью "как-нибудь", "почти"?
Я вызвала тебя из темноты.
Ты высветил мне губы и зрачки.

Рождалась плоть твоя, походка, речь
из тонкого вселенского добра,
и кисть твоя моих касалась плеч,
которых не было ещё вчера.

Не удивлюсь, что пережить покой
моей души не сможешь ты ничуть,
ведь не из глины мы - из наших чувств.
Мы стали соТворцами нас с тобой.

Как отвечать за эту ересь нам?
Как души уберечь, нести к кому ж?
Давай вину разделим пополам,
моё дитя, новорождённый муж.

* * *

Тебе не знать другой - из твоего ребра.
Вкусившей яблоко не взять невинность.
Твоих кудрей смягчённая картинность
Сегодня интересней, чем вчера.

Адам иль Слово? Схимник иль крупье,
Следящий за рулеткою Фортуны?
У наших лир соприкоснулись струны,
Хоть порознь плыли миллионы лье.

В Эдеме нет таких смягчённых губ
И неги пальцев, словно соты, сладкой.
Троянский конь согнул дощатый круп,
Когда тебя несли ко мне украдкой.

И началась Троянская война
Для нас, когда по мифу завершилась.
Моих кудрей растущая волна
С зовущим ртом на жаркий бой решилась.

Мы оба пали. Ты не победил.
Нет, как в раю, в основах мирозданья,
Мне защищаться доставало сил,
Но прекословить не было желанья.

Я не Елена. Та б взяла в мужья
Любимого, во прах рассыпав Трою.
А я, Лилит, глаза свои закрою,
Не зная, кто я. Кто, любимый, я?

О Боги! Я просила об одном:
Вы, прежде чем в ворота постучаться,
Могли б создать меня его ребром -
Тринадцатым, чтоб с ним не разлучаться.

Я благодарна, что смогу любить,
Лишь стоит кликнуть - эй, мужчины, где вы.
А как же Господу с тобою быть,
Адам, бессильный к жизни вызвать Еву?

(Письмо Адаму от Лилит. XXI век)

Фантомы

любви не бывает много
я верила в это
пока не полюбила
специалиста по изготовлению
протезов моих чувств
он добрый
моя душа рвётся в небо
он дарит ей парашют
для мягкой посадки
взял паузу
время свернулось
до состояния ракушки
ограничил общение
телефонная трубка
сливается с моими
пластмассовыми пальцами
ушёл ночевать в свой гостиничный номер
в моём мало места
фантомная боль
дневного
счастья
наутро мы проснёмся
в разных городах
оба свободны
я от любви
ты от разлуки с одиночеством

Первая любовь

Пятнадцать лет,
Пятнадцать вёсен.
Он нежно просит
Нежный след
На сгибе содранного локтя
Поцеловать.
Я негодую. Протестую.
Он наклонился - я впускаю ногти
В его лицо, пугаюсь, дую
Ему на ссадинки и... позволяю
К его губам свои прижать.
Сама себя не понимаю.

Апельсиновая девочка

У девочки апельсиновые ноги,
У девочки апельсиновые руки.
И детские нафталиновые боги
Для девочки наги и безруки.

Она живёт и не верит в чудо.
Она всего лишь купается в солнце.
У девочки есть собственный Будда,
Целующий оранжевое лонце.

Недевичья апельсиновая кожа
Со вкусом горечи и сладкого перца.
У девочки в апельсиновые ножны
Запрятано нафталиновое сердце.

Она сошла с лубочных картинок -
Весною апельсинового цвета.
А думает, во что одета,
Про цену надетых ботинок.

Она прекрасна, как тропическая ракушка.
Она достойна иных полотен,
И признаний солёных на ушко,
И десятков любовников, и даже сотен!

Со страстной африканской гетеры
Сдирается кожура, и сочно
На дольки рассыпается вера,
Надежда, любовь и прочее.

Ах, девочка - апельсиновая мякоть!
У тебя апельсиновая зрелость.
Разгляди свою завтрашнюю прелость,
Не пади в свою завтрашнюю слякоть.

 

 

Пети-жё

Пети-жё

новелла

 

 

Стыд на голову того, кто бросил камень на небо.

Григорий Богослов. «Творения». Часть V

 

– Я знаю одно великолепнейшее и новое пети-жё, – подхватил Фердыщенко, – по крайней мере такое, что однажды только и происходило на свете, да и то не удалось.
– Что такое? – спросила бойкая барыня.
– Нас однажды компания собралась, ну и подпили это, правда, и вдруг кто-то сделал предложение, чтобы каждый из нас, не вставая из-за стола, рассказал что-нибудь про себя вслух, но такое, что сам он, по искренней совести, считает самым дурным из всех своих дурных поступков в продолжение всей своей жизни; но с тем, чтоб искренно, главное, чтоб было искренно, не лгать!

Фёдор Достоевский. «Идиот»

 

 


    Чугунная калитка, её прутья тяжёлые и одновременно изящные. Я смотрю сквозь чёрные прутья во двор. Охранник, молодой человек неожиданно хрупкой наружности, подходит к калитке. Он молча понимает, что я хочу войти. Он не возражает, только просит оставить у входа сумку. Я соглашаюсь, но решаю взять с собой мобильный телефон и деньги. “Нет, – задерживает он меня. – Вы должны оставить всё здесь”. Я оставляю.     Проходя, я инстинктивно показываю ему пустые ладони. Если бы меня несли к месту погребения, то мои руки свободно болтались бы вдоль носилок.
    Двор, или скорее сад, засыпан свежим снегом. Ветер сыплет на него мёртвых пчёл… Их много, этих жёлто-чёрных комочков сухой плоти. Я иду к высокому дому. Ветер, как осенние листья, пригоршнями носит трупики пчёл. Очень красиво. И мне не кажется всё нереальным. Наоборот, я словно уже была здесь раньше, и пчёлы эти были и тогда мертвы. 
    Это интернат. 
    Здание тянется, тянется бесконечно… Множество подъездов. На скамейке у одного из них старуха. У неё тонкая кожа, аккуратный нос, круглое лицо, ямочки на сухих щеках. Я прохожу мимо, не осмелившись обратиться к ней.
    Нет, я не была здесь раньше. Но откуда же я знаю, что за стеной дома четыре грядки, и летом на них растёт клубника – ягодки её мелки, им не хватило влаги, они не красны, а розовы, хотя и уже перезрели? Я сворачиваю за угол дома. Здесь осень, мрачно и слякоть. Грядки! И первая из них – смертный одр. На нём – моя бабушка. “Почему ты здесь? – шепчу я, садясь перед нею прямо на мокрую землю. – Прости, прости меня…” Я прошу прощения за всё, что мне и не припомнить… Ведь я могу больше никогда не увидеть этого близкого человека. Бабушка умерла, когда я была вдвое моложе. Сейчас мне тридцать три, а тогда шёл семнадцатый год. Почему она здесь? Слышит ли она меня? Бабушка молчит, она мертва. 
    Меня будут судить. Почему я предчувствую это? И мне позволят выбрать судей: это мне тоже известно. Судьями будут те, кого я вспомню первыми. 
    Сосредоточенное лицо студента-скульптуры со станции метро «Площадь революции». Линия профиля с упрямым подбородком. Железная тетрадь на колене. Оттопыренный железный карман брюк. Кто придёт меня судить?.. Натурщик, в том возрасте, когда он позировал скульптору? Некто сел возле скамьи подсудимых. Я и не заметила, что уже сижу на жёсткой доске скамейки, а не на земле. 
    Мне вспоминается старенький бомж, которого я однажды видела на улице. Сутулый, даже сгорбленный, он стоял и зажато слушал, как два молодых его сотоварища, девушка в ободранной шубе и парень в лихой старой ушанке, кричали на него, прогоняя от себя. А когда они, отвернувшись, начали быстро уходить, он вдруг было испуганно двинулся за ними: “Братцы, оставьте хоть покурить…”, но слабые ноги подвели его, и душевного и физического рывка хватило лишь на несколько шагов. Старый мужчина повернулся и тихонько поплёлся в другую сторону – туда, куда успела уйти я, постоянно оборачиваясь на жалкую картину. Я достала из сумки денег, чтобы отдать ему. Он шёл так медленно, что я устремилась к нему навстречу и протянула деньги. Он остановился, взял их. “Дочка, дочка…”. Бомж полез в карман и достал оттуда яблоко. На его заскорузлой ладони жалкий краснобокий шар, весь в трещинках и подпалинках, был роскошным подарком… Я просто изумилась. Поблагодарила и, не взяв яблока, пошла прочь.  
    Пока старенький бомж занимает место на авансцене памяти, я зачем-то вспоминаю, как моя знакомая Лиля недавно заочно влюбилась в музейного хранителя из Голландии, куратора отдела живописи XVII века, лицо которого однажды мельком увидела в одном из выпусков новостей. Молодой человек что-то рассказывал о картине Рембрандта «Ночной дозор». «Ленуся, представляешь, его зовут Питер Ройлофс! Это музыка, вслушайся: Пи-тер Рой-лофс», – пела влюблённая москвичка. Мне эти слова музыкой не казались. Она даже купила путёвку в Нидерланды, но чем закончилась эта поездка и состоялась ли она вообще, я не знаю. Питер Ройлофс вышел из тьмы, как из глубины сцены. Это я отвлекла его от привычных дел. 
    Контуры окружающего мира дробны и остры, как в разбитом зеркале… Бабушка лежит, ей уже не встать. Её рот в последние годы жизни был, как печальная скобка, и сейчас его уголочки тоже опущены. 
    Она, чуткая душа, всегда поддерживала во мне и моей старшей сестре уверенность в нашей красоте. «Видите, какие у вас мама и папа!.. И вы пошли в родителей: у красивых родителей – красивые дети». Её лицо, с классическими чертами, и чёрные гладкие волосы, собранные на затылке (бабушка и в гробу, 77-летняя, лежала без единой сединки, с распущенными жидковатыми чёрными волосами), действительно были красивы. Помню, как к нам на огонёк, за пару месяцев до её смерти, забрёл давний бабушкин знакомый и, не скрывая своей влюблённости, постоянно повторял: «Как ты была красива, Роза, в конце тридцатых! Мы все искали с тобой встречи, чтобы просто полюбоваться!». Бабушка и в девяностых была красавицей. Даже в гробу. 
    Наш большой серый кот садился к ней на скрещённые руки в гроб, мама, плача, отгоняла его, но кот снова и снова взгромождался на бабушку, заглядывая в её навечно закрывшиеся глаза. Я, шестнадцатилетняя, стояла рядом и словно до конца не понимала, что больше не увижу её бледные щёки, аристократический, аккуратный нос. Меня так же, как эта утрата, волновало приобретение – свидание с мальчиком из девятого класса (я училась в десятом), произошедшее накануне. Его звали Семён. Я пришла тогда из школы домой, он же, видно, шёл почти следом и минуты через две оказался у ворот моего дома... Я закинула на веранду свою школьную сумку… Мы долго гуляли в майском, до одури диком сиреневом саду и, как слепые, познавали мир, жадно ощупывая друг друга… Через складки одежды и выпуклости ключиц мир открывался проще, чем через страницы книг. Я была в тот день в офицерской рубашке (подгоняли под мой размер отцовскую) и чёрной юбке до колен – утром в школе был урок начальной военной подготовки… Когда бабушка умирала, по телевизору шёл фильм «Соломенная шляпка», и в соседней комнате мироновско-окуджавовские Иветта, Лизетта, Мюзетта, Жанетта, Жоpжетта отплясывали канкан, которого не было в фильме, а телевизор никто так и не выключил.
     Хитрец Сизиф обманул Танатоса. Когда за Сизифом пришёл бог естественной смерти Танатос, тот заковал бога в колодки, и люди на время перестали умирать. С погашенным факелом в руках, чернокрылый житель Тартара потянулся срезать у Сизифа прядь волос, но был встречен у запястий железными руками умирающего, нет, его изощрённой выдумкой – предложением продемонстрировать на боге необычной конструкции колодки... Моя бабушка родилась позже, уже некому было обмануть Танатоса. 
    Жизнь всегда дарует возможности, и история это помнит. Любовь королевы Софии Шарлотты позволила Лейбницу стать первым президентом Берлинской академии наук и плодотворно работать над своим учением о монадах… Книгой о жизни Лейбница меня однажды наотмашь ударила по лицу моя бывшая начальница. О, каким жестоким и несправедливым судьёй могла бы быть эта сухонькая женщина. Жаль, что я вспомнила её сейчас! Перед командировками я, как Золушка, перебирала чечевицу и горох: вечерами и ночами делала по приказанию начальницы массу бесполезной бумажной работы – и потом всегда садилась в поезд уставшая, истерзанная. Я давно сменила работу, у меня замечательный коллектив, и этот персонаж из прошлой жизни вызывает лишь улыбку. Начальница была похожа на старушку Шапокляк: жиденькие волосы убраны в старческую причёску, шляпка, ридикюль и худенькая аспирантка при ней – крыска Лариска. У Ларисы было три важных для аспиранта качества – преданность хозяйке, пакостливость и неодарённость. Начальница подбадривала её: «Обратите внимание на лоб Ларисы – ведь он, как у Сократа!». Все смотрели на Лариску, похожую на щупленькую курочку, и прятали улыбки в рукав. Я не смотрела. Шапокляк это злило. Дай ей волю, она бы насильно повернула мою голову в сторону своего Сократа. Получив несколько весомых профессиональных премий, я стала просто бельмом на глазу начальницы – та звонила ко мне по десять-пятнадцать раз на дню и по пустым поводам кричала. Теперь я понимаю, насколько она была несчастна. 
    Судьи строго смотрят на меня. Их семеро. Старенький бомж, Лейбниц, Питер Ройлофс, молодой мужчина с «Площади революции», Семён, аспирантка Лариса. Седьмой человек покрыт мраком. Он сидит в сторонке. Бабушка, это ты будешь меня судить?
    Почему-то семь судей и ни одного адвоката… Пятеро мужчин и одна женщина. Я пытаюсь понять принцип отбора этих людей. Кто же седьмой? Среди шестерых нет Сизифа, Танатоса, моей мамы, молодых сотоварищей бомжа, моей знакомой Лили, королевы Софии Шарлотты, бабушкиного приятеля, киношных Иветты, Лизетты, Мюзетты, Жанетты, Жоржетты… А ведь они мне тоже вспомнились и привиделись в недрах воображения. И главное – среди судей нет моей бывшей начальницы. Кто седьмой? Неужели она?  
    Я закрываю глаза и вижу. Кто-то катит в гору тяжёлый камень. Каждый шаг этого человека интеллектуален. Мученик тщательно раздумывает, куда поставить ногу, прежде чем решиться на очередной шаг. Структура горы настолько рельефна, что шаги похожи на шахматные ходы. 
    Я стою на вершине этой горы. Тициан потом взвалил камень Сизифу на плечи, но тот камень, что я вижу, на плечах не унести. Я свидетель мифа. 
    Упираясь ногами, напрягая мышцы всего тела, Сизиф наконец вкатывает камень на самую вершину. Я прячусь. Гигантская глыба качается, как будто стоит на остром конусе. Мужчина устало садится, его дыхание шумно, сбивчиво, он отирает со лба чёрную пыль. Я тихонечко подхожу к камню (Сизиф меня не видит) и исподтишка толкаю его. Зернисто-кристаллическая поверхность глыбы послушно подчиняется давлению моего эпидермиса. Каменное чудовище накреняется, как корабль, зачерпывает воздуха за своим бортом, тяжело катится, хватает воздуха за бортом горы и, ускоряя свой разбег, с грохотом мчится вниз. Я слежу глазами за его падением. Я уже не просто свидетель. Я преступница.
    Сизиф, сын повелителя ветров, стремительно бежит вниз, грузно ступая по горным выступам, как по ступеням. Он в состоянии постоянного азарта, он адреналиновый наркоман. 
    – Сизи-и-иф! – кричу я, затыкая уши от собственного крика. 
    Мне отвечает горное эхо. 
    Если Гомер существовал, то он видел. Он видел контуры этого бега и жалел Сизифа. При жизни Сизиф любил баловаться – с размаху кидать в утлые лодчонки каменные глыбы, подкрадываться к юным девушкам, у которых потом рождались карапузы-Одиссеи. Он был дыряв, как решето: шептал на ухо людям тайны богов, грабил путешественников. Но после смерти он стал велик, наказание очистило его, как сковороду, до белого блеска.  
   С каждым падением камень становится легче, от него отлетают части и частички… Есть, на мой взгляд, такое явление – сизифова доброта. Это совершение добрых поступков, не приносящих никому добра. Я сейчас поступаю не так. Я часть зла, несущая добро?
    Мама и отец часто ссорились с бабушкой. Кто был в этом виноват, уже никогда не понять. Знаю одно – прав немощный, а бабушка была больна. Я словно случайно подбегала к ссорящимся. Моими устами глаголила истина, и я показывала розовым пальчиком на бабушку. Ей доставалось. 
    На бабушкиной могиле растёт дикая сирень.
    Я говорю всё это вслух. Судьи зачем-то кивают в такт моим словам. Они сели в кружок и похожи на людоедов, разжигающих костёр. Я пугаюсь, что у Лейбница загорится его роскошный парик. Чья из них очередь играть в пети-жё? Исповедальня свободна.
    Красавчик Питер Ройлофс бережно берёт меня за руку, и это на время успокаивает меня. Моя ладонь в его ладони. Сердце стучит. И вдруг я понимаю, что его рука – это не защита, а детектор лжи. Он считает удары моего сердца. Я с гневом вырываю руку. Питер смеётся. Он наклоняет к моему лицу своё, с удивительно правильными чертами, и хочет поцеловать. Семён смотрит на меня с укоризной. Худенькая Лариска, во фривольном платье Жоржетты, встаёт, пляшущими шажками подбегает ко мне и протягивает мне необычной конструкции колодки.   Я мотаю головой: «Нет, нет!» 
    «Бабушка, бабушка! Я ведь живу сейчас на Сиреневом бульваре!» – кричу я невидимому судье в темноту.  
     Во тьме – моя бабушка? Человек наконец встаёт из тьмы и выходит к свету. Я узнаю его. Мой главный судья – это я.